Острое чувство кризиса цивилизации в рассказе И. Бунина «Господин из Сан-Франциско. Господин из Сан-Франциско анализ (Бунин И. А.)

Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения. Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, — китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! — и наконец увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждение жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь все пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо: не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом и рассматриваешь фрески рядом с миллиардером. Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, — разумеется, уже на обратном пути... И все пошло сперва прекрасно. Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно. Пассажиров было много, пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его... И тут господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую кабину — одеваться. По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой, сирена, но немногие из обедающих слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в двухсветной зале, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью — дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, — в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, — задрав ноги, до малиновой красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца. Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго — и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле. В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, — наследный принц одного азиатского государства, путешествующий инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана... Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь... Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои-китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры... Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен, — очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, — но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, — его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь; даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его. Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам. А когда «Атлантида» вошла наконец в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, — сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулосъ к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски: — Go away! Via! Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром — завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом — выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и сырым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри — огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час — второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять — чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду — снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы, шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, Снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп... Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков. Однако декабрь «выдался» не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что всюду происходит что-то ужасное: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются... Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего. Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила, и прекрасна: прекрасны были те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь, в конце концов, и не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного Грота и послушав абруццких волынщиков, целый месяц бродящих перед Рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто. В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско! — даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Острова Капри совсем не было видно — точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех: ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, — уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все-таки неутомимая, — только смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями, и дымными, курчаво-зелеными горами летал за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников. И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножья красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани... Потом вдруг загремел и шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников — и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают-компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться... Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсинных деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика... Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова! Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке фюникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах и совсем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех, и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И все было похоже на то, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывавший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль. Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке и с той же зеркально причесанной головою. Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове... Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа — Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз-метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, — так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, — но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил: — Все, сэр? И, получив в ответ медлительное «yes», прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла — танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и «всему миру туристов». — Я видел ее на открытках, — сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. — А этот Джузеппе — ее муж? — Двоюродный брат, сэр, — ответил метрдотель. И, помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы. А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки — из комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешивший горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал: — Ha sonato, signore? И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос: — Yes, come in... Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений. Побрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и прибрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями — черные шелковые носки и бальные туфли, приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах. — О, это ужасно! — пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно; потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями в суставах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: — Это ужасно... Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг. И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале... Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно, подумал он. И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они? — Через пять минут! — звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос. — Отлично, — сказал господин из Сан-Франциско. И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешила впереди него изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее. Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря... В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами. Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то. Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше — и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую. И многие вскакивали из-за еды, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось: «Что, что случилось?» — и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско... Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный... Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать. Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в город, в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то, возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой... Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, — его больше не было, — а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось — хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть... Вошел хозяин. «Già é morto», — сказал ему шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату. — О нет, мадам, — поспешно, корректно, но уже без всякой любезности и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приехавшие из Сан-Франциско. — Это совершенно невозможно, мадам, — сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их. Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и все еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности... Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе... Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках... перегородки из такого ящика можно вынуть... Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, — оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, — потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене... В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопали. Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях. — Pronto? (Готово?) — озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. — Partenza! — шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, — и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу. Потом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса почтительнейше спросил: — Íà sonato, signore? И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери: — Yes, come in... А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, — принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел — и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, — целую ночь играл в кости в траттории, — и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилийски разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенцами на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седёлки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, — тем, что он до последнего гроша проигрался ночью. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною... Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве, которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки — и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных, с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско... И на острове снова водворились мир и покой. На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках, дабы подгонять этими палками осликов. Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццких горца. У одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками, у другого — нечто вроде деревянной цевницы. Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы — и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной... Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь. Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною: той как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу... Октябрь. 1915
“Господин из Сан-Франциско” – один из самых знаменитых рассказов русского прозаика Ивана Алексеевича Бунина. Он был опубликован в 1915 году и уже давно стал хрестоматийным, его проходят в школах и университетах. За кажущейся простотой этого произведения скрываются глубокие смыслы и проблематика, что никогда не теряет актуальности.

Меню статьи:

История создания и фабула рассказа

По словам самого Бунина, вдохновителем для написания “Господина…” стала повесть Томаса Манна “Смерть в Венеции”. На тот момент Иван Алексеевич не читал произведение своего немецкого коллеги, а лишь знал, что в нем на острове Капри умирает некий американец. Так что “Господин из Сан-Франциско” и “Смерть в Венеции” никак не связаны, разве что удачной идеей.

По сюжету некий господин из Сан-Франциско вместе со своей женой и молоденькой дочкой отправляются в большое путешествие из Нового Света в Старый Свет. Господин всю жизнь работал и нажил солидное состояние. Теперь, как и все люди его статуса, он может себе позволить заслуженный отдых. Семейство плывет на шикарном корабле под названием “Атлантида”. Судно больше напоминает шикарный передвижной отель, где длится вечный праздник и все работает для того, чтобы приносить удовольствие его неприлично богатым пассажирам.

Первой туристической точкой в маршруте наших путешественников становится Неаполь, который встречает их неблагосклонно – в городе стоит отвратительная погода. Вскоре господин из Сан-Франциско покидает город, чтобы отправиться к берегам солнечного Капри. Однако там, в уютной читальне фешенебельного отеля, его ждет неожиданная смерть от приступа. Господина спешно переносят в самый дешевый номер (дабы не портить репутации отеля) и в глухом ящике, в трюме “Атлантиды”, отправляют домой в Сан-Франциско.

Главные герои: характеристика образов

Господин из Сан-Франциско

С господином из Сан-Франциско мы знакомимся с первых страниц рассказа, ведь он является центральным персонажем произведения. Удивительно, но автор не удостаивает своего героя имени. На протяжении всего повествования он так и остается “господином” или “мистером”. Почему? В этом писатель честно признается своему читателю – этот человек безлик “в своем стремлении купить на имеющиеся богатства прелести реальной жизни”.

Прежде чем вешать ярлыки, давайте познакомимся с этим господином поближе. Вдруг он не так уж плох? Итак, наш наш герой всю жизнь тяжело трудился (“китайцы, которых он выписывал к себе на работу целыми тысячами, хорошо это знали”). Ему исполнилось 58 лет и теперь он имеет полное материальное и моральное право устроить себе (и семье по совместительству) большой отдых.

“До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее”

Описывая внешность своего безымянного господина, Бунин, отличавшийся способностью замечать в каждом индивидуальные черточки, почему-то не находит в этом человеке ничего особенного. Он небрежно рисует его портрет – “сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый… желтоватое лицо с подстриженными серебряными усами… крупные зубы… крепкая лысая голова”. Кажется, что за этой грубой “амуницией”, которую выдают в комплекте с солидным состоянием, тяжело рассмотреть мысли и чувства человека, а, быть может, все чувственное просто закисает в таких условиях хранения.

При более тесном знакомстве с господином мы по-прежнему мало о нем узнаем. Знаем, что он носит элегантные дорогие костюмы с удушливыми воротничками, знаем, что за ужином в “Антлантиде” он досыта наедается, докрасна накуривается сигарами и напивается ликерами, и это приносит удовольствие, а больше по сути ничего не знаем.

Поразительно, но за время всего большого путешествия на судне и пребывания в Неаполе, из уст господина не прозвучало ни одного восторженного возгласа, он ничем не восторгается, ничему не удивляется, ни о чем не рассуждает. Поездка приносит ему массу неудобств, но не ехать он не может, ведь так поступают все люди его ранга. Так положено – сперва Италия, потом Франция, Испания, Греция, непременно Египет и британские острова, на обратном пути экзотичная Япония…

Измученный морской болезнью, он приплывает на остров Капри (обязательная точка на пути любого уважающего себя туриста). В шикарном номере лучшего отеля острова господин из Сан-Франциско постоянно произносит “О, это ужасно!”, даже не стараясь понять, что именно ужасно. Уколы запонок, духота крахмального воротничка, непослушные подагрические пальцы… скорее бы в читальню и выпить местного вина, его непременно пьют все уважаемые туристы.

А добравшись до своей “мекки” в читальне отеля, господин из Сан-Франциско умирает, но нам его не жалко. Нет-нет, мы не желаем праведной расправы, нам попросту все равно, как если бы сломался стул. Мы бы не стали лить слез о стуле.

В погоне за богатством этот глубоко ограниченный человек не знал, как распорядиться деньгами, а потому покупал то, что ему навязывало общество – неудобную одежду, ненужные путешествия, даже распорядок дня, по которому обязаны были отдыхать все путешествующие. Ранний подъем, первый завтрак, прогулка по палубе или “наслаждение” достопримечательностями города, второй завтрак, добровольно-принудительный сон (всем пристало в это время быть утомленными!), сборы и долгожданный ужин, обильный, сытный, пьяный. Вот так выглядит мнимая “свобода” богатого человека из Нового света.

Жена господина

У жены господина из Сан-Франциско, увы, тоже нет имени. Автор называет ее “миссис” и характеризует как “женщину крупную, широкую и спокойную”. Она как безликая тень следует вслед за своим состоятельным супругом, прогуливается по палубе, завтракает, ужинает, “наслаждается” достопримечательностями. Писатель признается, что она не очень впечатлительна, но, как все пожилые американки, страстная путешественница… По крайней мере, ей положено быть таковой.

Единственный эмоциональный всплеск происходит после смерти супруга. Миссис негодует, что управляющий отеля отказывается поместить тело умершего в дорогие номера и оставляет его “ночевать” в убогой сырой комнатушке. И ни слова о потере супруга, они потеряли уважение, статус – вот, что занимает несчастную женщину.

Дочь господина

Эта милая мисс не вызывает отрицательных эмоций. Она не капризна, не чванлива, не болтлива, напротив, очень сдержана и застенчива.

“Высокая, тонкая, с великолепными волосами, прекрасно убранными, с ароматическими от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток”

На первый взгляд автор благосклонен к этой премилой особе, но даже дочке он не дает имени, потому что в ней вновь-таки нет ничего индивидуального. Помните, эпизод, когда она трепещет, разговаривая на борту “Атлантиды” с наследным принцем, что путешествовал инкогнито. Все, безусловно, знали, что это восточный принц и знали, как он сказочно богат. Юная мисс сходила с ума от волнения, когда тот обратил на нее внимание, возможно, она даже влюбилась в него. А между тем восточный принц был совсем не хорош собой – маленький, как мальчишка, тонюсенькое лицо с натянутой смуглой кожей, редкие усики, непривлекательный европейский наряд (он ведь путешествует инкогнито!). Влюбляться в принцев положено, даже если он сущий урод.

Другие персонажи

В качестве контраста нашей холодной троице автор дает вкраплениями описания персонажей из народа. Это и лодочник Лоренцо (“беззаботный гуляка и красавец”), и два горца с волынками наперевес, и простые итальянца, встречающие катер с берега. Все они – обитатели радостной, веселой, прекрасной страны, они ее хозяева, ее пот и кровь. У них нет несметных состояний, тугих воротничков и светских обязанностей, но в своей бедности они богаче всех вместе взятых господинов из Сан-Франциско, их холодных жен и нежных дочерей.

Господин из Сан-Франциско понимает это на каком-то подсознательном, интуитивном уровне… и ненавидит всех этих “воняющих чесноком людишек”, ведь он не может просто взять и побежать босяком по берегу – у него по расписанию второй завтрак.

Анализ произведения

Рассказ можно условно разделить на две неравные части – до и после смерти господина из Сан-Франциско. Мы становимся свидетелями яркой метаморфозы, которая произошла буквально во всем. Как вмиг обесценились деньги и статус этого человека, этого самопровозглашенного властелина жизни. Управляющий отеля, который еще несколько часов назад расплывался в сладкой улыбке перед состоятельным гостем, теперь позволяет себе неприкрытую фамильярность в отношении миссис, мисс и умершего господина. Теперь это не почетный гость, который оставит в кассе солидную сумму, а просто труп, что рискует бросить тень на великосветский отель.

Выразительными мазками Бунин рисует холодящее безразличие всех вокруг к смерти человека, начиная от постояльцев, вечер которых теперь омрачен, и заканчивая женой и дочерью, путешествие которых безнадежно испорчено. Лютый эгоизм и холодность – каждый думает только о себе.

Обобщенной аллегорией этого насквозь фальшивого буржуазного общества становится корабль “Атлантида”. Своими палубами он также разделен на классы. В роскошных залах веселятся и напиваются богачи со своими спутницами и семьями, а в трюмах до седьмого пота работают те, кого представители высшего света и за людей не считают. Но мир денег и бездуховности обречен, именно поэтому автор называет свой корабль-аллегорию в честь затонувшего материка “Атлантидой”.

Проблематика произведения

В рассказе “Господин из Сан-Франциско” Иван Бунин поднимает такие вопросы:

  • В чем истинная значимость денег в жизни?
  • Можно ли купить радость и счастье?
  • Стоит ли ради призрачного вознаграждения терпеть постоянные лишения?
  • Кто свободнее: богачи или бедняки?
  • Каково назначение человека в этом мире?

Особенно любопытен для рассуждения последний вопрос. Он, безусловно, не нов – многие литераторы задумывались над тем, в чем смысл человеческого существования. Бунин не вдается в сложную философию, его вывод прост – человек должен прожить так, чтобы оставить после себя след. Будут ли это произведения искусства, реформы в жизни миллионов или светлая память в сердцах близких, не имеет значения. Господин из Сан-Франциско не оставил ничего, о нем никто искренне не поскорбит, даже жена с дочерью.

Место в литературе: Литература ХХ века → Русская литература ХХ века → Творчество Ивана Бунина → Рассказ “Господин из Сан-Франциско” (1915).

Также рекомендуем ознакомиться с произведением Чистый понедельник . Это произведение Иван Бунин считал самым лучшим своим произведением.

Господин из Сан-Франциско: главные герои, анализ произведения, проблемы

5 (100%) 2 votes

Традиционно считается, что Бунин в рассказе «Господин из Сан-Франциско» (1915) обличает буржуазное общество, говорит о мертвенности технократической цивилизации, исследует эту бездушную, механистическую жизнь. Литературоведы замечают массу символических деталей, которые Бунин выписывает с тщательностью Иеронима Босха и которые говорят о чудовищности жизни как смерти. Всё это так, и заслуга литературоведов, безусловно, велика.

Мне же всегда при чтении этого рассказа не давало покоя одно предложение. Помните, когда тело господина из Сан-Франциско отправили в гробу с острова Капри:

«Торговал только рынок на маленькой площади - рыбой и зеленью, и были на нём одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принёс и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо».

Господину из Сан-Франциско было 58 лет, он был почти стариком. У Бунина он - это помнят все - не имеет имени. И вот в рассказе появляется ещё один старик, итальянец, появляется лишь в одном предложении, всего на один миг - но с именем! Что это? Случайность или закономерность? Может быть, Бунин чрезмерно увлёкся живописанием острова и его обитателей, или это художественный приём, позволяющий нам в полном объёме понять проблему, поставленную автором в этом произведении?

Наделённые именем

Кто ещё в рассказе Бунина наделён именем? Упоминается, но не появляется некий Ллойд - тот, что нанял танцующую на корабле пару - тоже без имён. А вот другая пара (излюбленный бунинский паралеллизм), которая должна была танцевать в отеле на Капри зажигательную тарантеллу, названа по именам: Кармелла и Джузеппе, её двоюродный брат.

В отеле к семье из Сан-Франциско заходил француз-метрдотель, к ним приставили лучшую прислугу: «самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твёрдой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из лакеев, угольно-чёрного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку».

Вот ещё одна загадка: почему француз-метрдотель, горничная-бельгийка, лакей-сицилиец оставлены без имён, а коридорный удостоился имени? Которое неоднозначно указывает на то, что он итальянец, исконный житель страны, в которую приехала путешествующая семья господина из Сан-Франциско. И когда остальная прислуга выполняла распоряжения гостя с серьёзностью и ответственностью, Луиджи смеялся над постояльцем гостиницы:

«И Луиджи, в своём красном переднике, с лёгкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слёз смешивший горничных, пробегавших мимо с кафельными вёдрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведённой до идиотизма почтительностью спрашивал:

- Ha sonato , signore ? »

Он же развеял ощущение «страшной двери», разыграв перед горничным комедию отправления поезда, показав им, что всё происшедшее - не более чем спектакль:

«В тускло освещённом коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопали. Вошёл Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях.

- Pronto? (Готово?) - озабоченно спросил он звонким шёпотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. - Partenza! - шёпотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, - и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу.

Потом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в неё и, склонив голову набок, вполголоса почтительнейше спросил:

- Íà sonato, signore?

И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери:

- Yes, come in...»

Два света

Господина из Сан-Франциско повсюду сопровождает электрический свет. Электричество сияет «огненными несметными глазами» на корабле под названием «Атлантида», заставляя его пассажиров не замечать бушующего океана, манят «чертоги столовой» - на корабле и в неапольском отеле. Солнце в Неаполе появляется лишь по утрам, а затем небо заволакивается тучами.

Только один день выдаётся солнечным - день, когда «Атлантида» проходит Гибралтарский пролив. Именно тогда дочь господина знакомится с наследным принцем одного азиатского государства, только что появившимся на борту, - её привлекло ощущение «древней царской крови», соприкосновения с тем неизвестным и таинственным, что излучал этот маленький человек. Случайность ли это, что появление принца на корабле совпадает с кратковременным появлением солнца?

Остров Капри осветился электрическим светом, когда туда прибыли новые туристы; на площади зажёгся «электрический шар».

Апогеем электрического света становится сцена одевания господина из Сан-Франциско к обеду:

«А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажёг электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки - из комнат его жены и дочери».

Утром, когда господин из Сан-Франциско уже лежал в нелепом гробу, стало подниматься над землёю долгожданное солнце. Апофеозом солнечного света становится картина, следующая в рассказе сразу за появлением старика Лоренцо, картина, которая воспринимается нами как торжествующий гимн:

«А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по её каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццких горца. У одного под кожаным плащом была волынка, - большой козий мех с двумя дудками, у другого - нечто вроде деревянной цевницы. Шли они - и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь всё выше и выше, и туманно-лазурные, ещё по-утреннему зыбкие массивы Италии, её близких и далёких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озарённая солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, Матерь Божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына её. Они обнажили головы - и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рождённому от чрева её в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далёкой земле Иудиной...»

Господин из Сан-Франциско ехал смотреть песни и танцы абруццких горцев - но абруццкие горцы не нуждаются в том, чтобы на них смотрели. Они, как древние пастухи под Рождество, идут своей дорогой, в руках у них волынка и цевница. Господин из Сан-Франциско в свете электрическом словно к венцу готовился - но увенчана царским венцом и солнечным светом оказалась кроткая и милостивая Матерь Божия.

Электрический и солнечный свет в рассказе противопоставлены друг другу, и эта антитеза усиливает и эмоционально наполняет противопоставление Нового Света - Америки - и Старого Света - древней, пронизанной традициями Европы.

Словосочетание «Старый Свет» появляется уже в первом абзаце, когда рассказывается о цели поездки господина из Сан-Франциско: «единственно ради развлечения». И, подчёркивая кольцевую композицию рассказа, оно же возникает в концовке - в сочетании с «Новым Светом»:

«Тело же мёртвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало, наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так ещё недавно, с таким почётом везли его в Старый Свет».

Новый Свет, породивший тип людей, потребляющих культуру «единственно ради развлечения», однозначно называется Буниным «могилой».

«Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблём. Дьявол был громаден, как утёс, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем».

Новый Свет и Старый свет - две грани современного Бунину человечества, которые символически разделены Гибралтаром - «каменистыми воротами двух миров». Когда-то Гибралтарский пролив отделял Европу от Африки, но Буниным он осмысляется иначе - как граница между гордыней и кротостью, между новейшей техникой и волынкой, между оторванностью от исторических корней и живым ощущением истории, между цивилизацией и культурой.

Понятия «культура» и «цивилизация» в книге Освальда Шпенглера «Закат Европы»

Восприятие рассказа направлено вглубь: от художественных образов к понятиям и - далее - к философским обобщениям.

Как крупный художник, Бунин не мог не ощущать глобальных изменений, которые происходили в мире с началом Первой мировой войны. Вот как пишет о 1-м августа 1914 года - о дне начала Первой мировой - переводчик книги «Закат Европы» К.А.Свасьян:

«… если допустимо применить к истории понятие инфаркта, то этот день следовало бы назвать обширным инфарктом прежней Европы, после которого - излеченная на американский лад <…> она была уже решительно не та. Вдруг, в мгновение ока, распалась связь времён, и начался новый век «вывихнутого времени» в точном гамлетовско-эйнштейновском смысле слова, настолько вывихнутого, что уже в перспективе десятилетий разрыв между настоящим и прошлым будет психологически исчисляться десятками тысяч лет, словно бы речь шла не просто о политических и социальных катастрофах, а о естественно-исторических катаклизмах…» (Свасьян К.А. Освальд Шпенглер и его реквием по Западу // Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. 1. Гештальт и действительность. - М.: Мысль, 1998. - С. 8.)

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» написан Буниным в октябре 1915 года, когда уже больше года прошло с начала невиданной прежде войны. В это же время в Германии, которую война потрясла до основания, никому не ведомый школьный учитель Освальд Шпенглер пишет книгу «Закат Европы», которой суждено будет потрясти умы европейцев. Первый том вышел в 1918 году.

В наши время слова «культура» и «цивилизация» имеют несколько значений, представители различных наук дают им свои определения. Бунин писал свой рассказ в то же время, что и Шпенглер - «Закат Европы», посему мы обратимся к толкованиям, предложенным в этой книге.

Итак, культура.

«…Я вижу настоящий спектакль множества мощных культур, с первозданной силой расцветающих из лона материнского ландшафта, к которому каждая из них строго привязана всем ходом своего существования, чеканящих каждая на своём материале - человечестве - собственную форму и имеющих каждая собственную идею, собственные страсти, собственную жизнь, волнения, чувствования, собственную смерть. Здесь есть краски, блики света, движения, каких не открывал ещё ни один духовный взор. Есть расцветающие и стареющие культуры, народы, языки, истины, боги, ландшафты, как есть молодые и старые дубы и пинии, цветы, ветви и листья, но нет никакого стареющего «человечества». У каждой культуры свои новые возможности выражения, которые появляются, созревают, увядают и никогда не повторяются. Есть многие, в глубочайшей сути своей совершенно друг от друга отличные пластики, живописи, математики, физики, каждая с ограниченной продолжительностью жизни, каждая в себе самой замкнутая, подобно тому как всякий вид растений имеет свои собственные цветки и плоды, собственный тип роста и увядания. Эти культуры, живые существа высшего ранга, растут с возвышенной бесцельностью, как цветы в поле». (Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. 1. Гештальт и действительность. - М.: Мысль, 1998. - С. 151.)

Цивилизацию Шпенглер понимает как «органически-логическое следствие, как завершение и исход культуры».

«Цивилизация - неизбежная судьба культуры. <…> Цивилизации суть самые крайние и самые искусственные состояния, на которые способен более высокий тип людей. Они - завершение; они следуют за становлением как ставшее, за жизнь как смерть, за развитием как оцепенение, за деревней и душевным детством, засвидетельствованным дорикой и готикой, как умственная старость и каменный, окаменяющий мировой город. Они - конец , без права обжалования, но они же в силу внутренней необходимости всегда оказывались реальностью».

«Греческая душа и римский интеллект - вот что это такое. Так различаются культура и цивилизация».

«Переход от культуры к цивилизации происходит в античности в IV веке, на Западе - в XIX веке». (Там же. С. 163-164.)

Культура - индивидуальность, имя, цивилизация - обезличивание. Культура - это жизнь, а цивилизация - смерть. Именно к этому шпенглеровскому итогу ведут нас образы и понятия рассказа «Господин из Сан-Франциско». В нём Америка, именуемая в тогдашней Европе Новым Светом, становится экспортёром мертвящей цивилизации в пронизанные древними традициями страны Старого Света.

Столкновение культуры и цивилизации

Новый Свет и Старый Свет неизбежно встречаются. Как точнее определить это встречу: столкновение, взаимовлияние, борьба? Процесс, который описал Бунин, продолжается в мире до сих пор, поэтому нам так важно понять направления взаимодействия культуры и цивилизации.

Господин из Сан-Франциско демонстрирует, в первую очередь, отчуждение, ибо именно отчуждение лежит в основе капитализма: отчуждение рабочих от средств производства, отчуждение капиталистов от восприятия рабочих как людей. Бунин пишет об этом так: «Он работал не покладая рук, - китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! - и, наконец увидел, что сделано уже много…»

«Люди, к которым принадлежал он» - так обозначает Бунин капиталистов - начинали «наслаждение жизнью» с путешествия в Европу. Господин из Сан-Франциско не выбирает маршрут сам, а следует сложившейся традиции. Так принято! Но, конечно, ему не интересна подлинная жизнь старой Европы. Чтобы понять её, надо обладать умением вживаться, сочувствовать, соучаствовать, а этого дара не купишь ни за какие деньги. Под наслаждением бунинский путешественник понимает лишь ублажение своих собственных прихотей, и потому, когда он на некоторое время вынужден оставаться один на один с собой, он вдруг отчуждённо замечает, как под увеличительным стеклом, неприглядность страны, в которой он вдруг почему-то оказался: «с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь да всё гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках - нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождём с чёрными раскрытыми головами, - безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего».

Апогея это переживание отчуждения достигает в пароходе по пути на остров Капри:

«И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, - совсем стариком, - уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние...»

Подлинная Италия, как и любая культура - это не глянцевая открытка, а многогранный кристалл, полноцветный мир, вмещающий в себя высокое и низкое, прекрасное и безобразное. Господин из Сан-Франциско собственноручно захлопнул окно в номере гостиницы, когда с улицы повеяло запахом свежести! Он не увидел страны, не проникся древней культурой, не смог вырваться из пелены майи и, если бы ему суждено было вернуться домой, он рассказывал бы об итальянцах именно так: «О, итальянцы - это жадные грязные людишки!»

Немногим более открытой была дочь господина из Сан-Франциско: она смогла ощутить, как тайну, мир наследного принца, путешествующего инкогнито. Но выразить своего интереса она не сумела, и принц отправился своим путём.

Все эти люди - носильщики, гиды, абруццкие волынщики, танцовщики тарантеллы - обязаны обслуживать и развлекать господина из Сан-Франциско: ведь он щедро платит!

Да, итальянцам нужны деньги. И туристы для них - чуждый, непонятный народ, дающий им возможность заработать. Бунин ярко рисует нам и уличных мальчишек, и «дюжих каприйских баб, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов», и «нищих каприйских старух с палками в жилистых руках», который погоняют осликов, везущий туристов к развалинам дворца римского императора Тиберия. Куклами, а не живыми людьми представляются итальянцам туристы, а иначе разве смог бы извозчик радоваться тому, что везёт на пароходик гроб с телом одного из этих туристов? который своей смертью дал ему возможность заработать.

В месте непосредственного столкновения-соприкосновения культуры и цивилизации - расторопный коридорный Луиджи, который смеётся над иностранцами, но - тем не менее - прислуживает им! И знает, что от его быстроты и расторопности будет зависеть его оплата и, соответственно, благосостояние его семьи.

Что станет с островом Капри, где хранятся древние традиции? Что будет с абруццкими горцами? Неаполь уже превращается в город для туристов, в город «мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещённых музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри - огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди тёмных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое».

В рассказе Бунина - в образах лодочника Лоренцо, абруццких горцев и в солнечном гимне - звучит вера в то, что культура сможет сохранить свою чистоту и исконность, не поддастся разлагающему влиянию цивилизации. Геркулесовы столбы уберегут культуру от вторжения всё унифицирующей цивилизации. Но не будем забывать, что рассказ писал человек, как никто осознающий ценность культуры и невосполнимость культурных утрат.

С момента создания рассказа прошло более девяноста лет. Мир изменился почти до неузнаваемости. И мы сейчас понимаем: чтобы культура смогла сохранить себя под натиском техногенной цивилизации, она должна пройти нелёгкий путь осознания своей особости, уникальности и ценности, с одной стороны, своей типичности, с другой стороны, освоить достижения цивилизации - и суметь встать над ней. Культура - это целостность и крепость духовного зерна народа.

Рассказ И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско» был написан в 1915 году, в разгар первой мировой войны. Это произведение носит острый социально-философский характер, в котором писатель рассуждает на вечные темы, вновь ставшие злободневными в свете военных событий.

Финальные эпизоды рассказа – это концентрация всех социальных и философских мотивов произведения. Эти эпизоды повествуют об обратном пути главного героя – господина из Сан-Франциско, а вернее, уже его тела.

Бунин намеренно подчеркивает, что ничего не изменилось от того, что умер «Хозяин мира» (кем герой самонадеянно мнил себя, а весь мир, в котором он существовал, поддерживал его заблуждение). Царственная природа так же пробуждается с восходом солнца, начинается новый день, и жизнь идет своим чередом: «…поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилось против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов…» Смерть господина не повлияла ни на что в общем устройстве мира, это лишь песчинка в многочисленной череде таких же смертей, составляющих неотъемлемую часть жизни.

Больше того, писатель показывает, что простым людям нет никакого дела до жизни и смерти богатого господина – они заняты своими ежедневными интересами и заботами. Тело богача из Сан-Франциско они воспринимают лишь как средство заработка и не более того: «…да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною...»

Бунин подчеркивает контраст, возникающий между естественной, природной жизнью (ее представителями в рассказе являются простые люди) и миром цивилизации. Сознание западных людей извращено, истинные ценности они подменили ложными, искусственными, аморальными. Недаром тысячи туристов каждый год приезжают на остров Капри не для того, чтобы насладиться его божественной природой, а за тем, чтобы увидеть дом, где жил «человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры…»

Современные писателю цивилизованные люди измельчали, деградировали, превратились в низменных животных. Недаром они рисуются в сатирических тонах, в отличие от «естественных» людей, чувствующих или знающих смысл своего пребывания на этой земле.

В подтверждение этой мысли Бунин показывает нам старика Лоренцо, достоинству и красоте которого можно только подивиться и позавидовать. По отношению к этому герою писатель употребляет такие характеристики, как «красавец», «царственный», «модель для живописцев». Автор восхищается простотой и естественностью его жизни в единстве с природой, с собой и с другими людьми.

Совсем неслучайно именно после описания старика Лоренцо идет рассказ о двух абруццких горцах – проводниках высшей мудрости, которые соединяют мир людей и мир Бога. Эти монахи живут духовной пищей, отринув от себя груз материального. Именно поэтому им открываются высшие законы, и они могут молиться за всех людей ради их спасения и прозрения.

Но западный мир глух к таким взываниям. Тело господина возвращается в свой мир, породивший и взрастивший его. Оно попадает на тот же корабль, но теперь находится в трюме. Эта деталь еще раз подчеркивает, что авторитет и почтение к герою было мнимым, фальшивым, как и весь мир, в котором он жил. Люди в этом мире не живут, а лишь изображают жизнь. Как та пара на верхней палубе, что, танцуя для гостей, лишь изображала любовь, а не испытывала это чувство на самом деле: «И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку».

Финальная часть рассказа насыщена символикой. Так, писатель говорит о том, что за «Атлантидой», возвращающейся в Новый Свет, пристально следили два горящих глаза. Это были глаза Дьявола.

Порождение темных сил - корабль, олицетворяющий западную цивилизацию - как бы борется со своим творцом: «Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем». Бунин уподобляет «Атлантиду» аду, жернова которого уничтожают человеческую душу, как ежеминутно они убивают они машинистов, трудящихся в трюмах.

Напрямую писатель не предсказывает гибели современного мира, но по тому, как он описывает корабль, мы понимаем, что она неизбежна. Кризис назрел, он проявился в войне, в которой люди начали уничтожать себе подобных. Западный мир сжирает сам себя, как то чудовище, «протянувшееся» в трюме «Атлантиды».

Люди на верхних палубах не хотят этого замечать, но слепота не спасет их. Гибель неминуема. И лишь помолиться о спасении их душ могут два абруццких горца, стоящих на вершине солнечной горы…

Таким образом, финальные эпизоды рассказа Бунина «Господин из Сан-Франциско» раскрывают взгляд писателя на современный ему западный мир, его рассуждения о путях развития, смысле и образе существования современного автору человека.

Вопросы к уроку

2. Найдите символы в рассказе. Подумайте, какой конкретный и общий смысл они имеют в рассказе.

3. С какой целью Бунин дал своему пароходу название «Атлантида»?



С декабря 1913 года Бунин полгода провел на Капри. До этого он съездил во Францию и другие города Европы, побывал в Египте, в Алжире, на Цейлоне. Впечатления от этих путешествий отразились в рассказах и повестях, составивших сборники «Суходол» (1912), «Иоанн Рыдалец» (1913), «Чаша жизни» (1915), «Господин из Сан-Франциско» (1916).

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» продолжал традицию Л.Н. Толстого, изображавшего болезнь и смерть как важнейшие события, выявляющие истинную цену личности. Наряду с философской линией в повести Бунина разрабатывалась социальная проблематика, связанная с критическим отношением к бездуховности, к возвышению технического прогресса в ущерб внутреннему совершенствованию.

Творческий импульс для написания этого произведения дало известие о смерти миллионера, приехавшего на Капри и остановившегося в местной гостинице. Поэтому первоначально рассказ назывался «Смерть на Капри». Смена заголовка подчеркивает, что в центре внимания автора оказывается фигура безымянного миллионера пятидесяти восьми лет, плывущего из Америки на отдых в благословенную Италию.

Всю жизнь он посвятил безудержному накоплению богатств, ни разу не позволив себе расслабления и отдыха. И только теперь пренебрегающий природой и презирающий людей человек, став «дряхлым», «сухим», нездоровым, решает провести время среди себе подобных в окружении моря и пиний.

Ему казалось, саркастически-язвительно замечает автор, что он «только что приступил к жизни». Богач не подозревает, что вся та суетная, бессмысленная пора его существования, которую он вынес за скобки жизни, должна неожиданно оборваться, завершиться ничем, так что самой жизни в ее подлинном смысле ему так и не дано узнать.

Вопрос

Какое значение имеет основное место действия рассказа?

Ответ

Основное действие повести разворачивается на огромном пароходе «Атлантида». Это своеобразная модель буржуазного общества, в котором есть верхние «этажи» и «подвалы». Наверху жизнь протекает, как в «отеле со всеми удобствами», размеренно, спокойно и праздно. «Пассажиров», живущих «благополучно», «много», но куда больше – «великое множество» – тех, кто работает на них.

Вопрос

Какой прием использует Бунин для изображения разделения общества?

Ответ

Разделение имеет характер антитезы: противопоставляются отдых, беззаботность, танцы и работа, «непосильное напряжение»; «сияние… чертога» и мрачные и знойные недра преисподней»; «господа» во фраках и смокингах, дамы в «богатых» «прелестных» «туалетах» и облитые едким, грязным потом и по пояс голые люди, багровые от пламени». Постепенно выстраивается картина рая и ада.

Вопрос

Как соотносятся между собой «верхи» и «низы»?

Ответ

Они странным образом связаны друг с другом. Попасть наверх помогают «хорошие деньги», а тех, кто, как «господин из Сан-Франциско», был «довольно щедр» к людям из «преисподней», они «кормили и поили… с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи…».

Вопрос

Рисуя своеобразную модель буржуазного общества, Бунин оперирует рядом великолепных символов. Какие образы в рассказе имеют символическое значение?

Ответ

Во-первых, символом общества воспринимается океанский пароход со значимым названием «Атлантида» , на котором плывет в Европу безымянный миллионер. Атлантида – затонувший легендарный, мифический континент, символ погибшей цивилизации, не устоявшей перед натиском стихии. Возникают также ассоциации с погибшим в 1912 году «Титаником».

«Океан , ходивший за стенами» парохода, – символ стихии, природы, противостоящей цивилизации.

Символическим является и образ капитана , «рыжего человека чудовищной величины и грузности, похожего… на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев».

Символичен образ заглавного героя (заглавный герой тот, чье имя вынесено в заглавие произведения, он может и не быть главным героем). Господин из Сан-Франциско – олицетворение человека буржуазной цивилизации.

Он употребляет подводную «утробу» судна «девятому кругу», говорит о «раскаленных зевах» исполинских топок, заставляет появиться капитана, «рыжего червяка чудовищной величины», похожего «на огромного идола», а затем – Дьявола на скалах Гибралтара; автор воспроизводит «челночное», бессмысленное курсирование корабля, грозный океан и бури на нем. Художественно емок и эпиграф рассказа, данный в одной из редакций: «Горе тебе, Вавилон, город крепкий!»

Богатейшая символика, ритм повторов, система намеков, кольцевая композиция, сгущение тропов, сложнейший синтаксис с многочисленными периодами – все говорит о возможности, о приближении, наконец, неминуемой гибели. Даже привычное название Гибралтар обретает в этом контексте свой зловещий смысл.

Вопрос

Почему главный герой лишен имени?

Ответ

Герой назван просто «господином», потому что именно в этом его суть. По крайней мере, сам он считает себя господином и упивается своим положением. Он может позволить себе «единственно ради развлечения» поехать «в Старый Свет на целых два года», может пользоваться всеми благами, гарантируемыми его статусом, верит «в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание», может презрительно бросать оборванцам сквозь зубы: «Прочь!»

Вопрос

Ответ

Описывая внешность господина, Бунин использует эпитеты, подчеркивающие его богатство и его неестественность: «серебряные усы», «золотые пломбы» зубов, «крепкая лысая голова» сравнивается со «старой слоновой костью». В господине нет ничего духовного, его цель – стать богатым и пожинать плоды этого богатства – осуществилась, но он не стал от этого счастливее. Описание господина из Сан-Франциско постоянно сопровождает авторская ирония.

В обрисовке своего героя автор мастерски пользуется умением подмечать детали (особенно запоминается эпизод с запонкой) и приемом контраста , противопоставляя внешнюю респектабельность и значительность господина его внутренней пустоте и убожеству. Писатель подчеркивает мертвенность героя, уподобленность вещи (его лысая голова блестела, как «старая слоновая кость»), механической кукле, роботу. Именно оттого он так долго, неловко и замедленно возится с пресловутой запонкой. Оттого он не произносит ни одного монолога, а две-три его краткие бездумные реплики скорее напоминают скрип и треск заводной игрушки.

Вопрос

Когда герой начинает меняться, теряет свою самоуверенность?

Ответ

«Господин» меняется только перед лицом смерти, в нем начинает проявляться человеческое: «Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, – его больше не было, а кто-то другой». Смерть делает его человеком: черты его стали утончаться, светлеть…». «Умерший», «покойный», «мертвый» – так теперь именует автор героя.

Резко меняется отношение к нему окружающих: труп должны убрать из отеля, чтобы не портить настроение другим постояльцам, гроб предоставить не могут – только ящик из-под содовой («содовая» тоже одна из примет цивилизации), прислуга, раболепствовавшая перед живым, издевательски смеется над мертвым. В конце рассказа упоминается «тело мертвого старика из Сан-Франциско», которое возвращается домой в могилу, на берега Нового Света», в черном трюме. Могущество «господина» оказалось призрачным.

Вопрос

Как описаны другие персонажи рассказ?

Ответ

Столь же безмолвны, безымянны, механизированы и те, кто окружает господина на пароходе. В их характеристиках Бунин также передает бездуховность: туристы заняты только едой, питьем коньяков и ликеров и плаванием «в волнах пряного дыма». Вновь прибегает автор к контрасту, сопоставляя их беспечное, размеренное, регламентированное, беззаботно-праздничное прожигание жизни с адски напряженным трудом вахтенных и рабочих. А чтобы раскрыть фальшь мнимо красивого отдыха, писатель изображает нанятую молодую пару, которая имитирует любовь и нежность для радостного созерцания ее праздной публикой. В этой паре была «грешно-скромная девушка» и «молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры», «похожий на огромную пиявку».

Вопрос

Для чего в рассказ введены такие эпизодические персонажи как Лоренцо и абруццкие горцы?

Ответ

Эти герои появляются в конце рассказа и внешне никак не связаны с его действием. Лоренцо – «высокий старик лодочник, беззаботный гуляка и красавец», вероятно, ровесник господина из Сан-Франциско. Ему посвящено лишь несколько строк, однако дано звучное имя, в отличие от заглавного героя. Он знаменит по всей Италии, не раз служил моделью многим живописцам.

«С царственной повадкой» он поглядывает вокруг, ощущая себя поистине «царственным», радуясь жизни, «рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо». Живописный бедняк, старик Лоренцо останется жить вечно на полотнах художников, а богатого старика из Сан-Франциско вычеркнули из жизни и забыли, не успел он умереть.

Абруццкие горцы, как и Лоренцо, олицетворяют естественность и радость бытия. Они живут в согласии, в гармонии с миром, с природой. Горцы воздают своей живой, безыскусной музыкой хвалы солнцу, утру. Это и есть истинные ценности жизни, в отличие от блестящих, дорогих, но искусственных мнимых ценностей «господ».

Вопрос

Какой образ обобщает ничтожность и тленность земного богатства и славы?

Ответ

Это тоже безымянный образ, в котором узнается некогда могущественный римский император Тиберий, который последние годы своей жизни прожил на Капри. Многие «съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где он жил». «Человечество навеки запомнило его», но это слава Герострата: «человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры». В слове «почему-то» – разоблачение фиктивного могущества, гордыни; время все расставляет по местам: дает бессмертие истинному и ввергает в забвение ложное.

В рассказе постепенно нарастает тема конца сложившегося миропорядка, неизбежности гибели бездушной и бездуховной цивилизации. Она заложена в эпиграфе, который был снят Буниным лишь в последней редакции 1951 года: «Горе тебе, Вавилон, город крепкий!». Эта библейская фраза, напоминающая о пире Валтасара перед падением Халдейского царства, звучит предвестием будущих великих катастроф. Упоминание в тексте Везувия, извержение которого погубило Помпею, усиливает грозное предсказание. Острое чувство кризиса цивилизации, обреченной на небытие, сопрягается с философскими размышлениями о жизни, человеке, смерти и бессмертии.

Рассказ Бунина не вызывает чувства безнадежности. В противовес миру безобразного, чуждого красоте (неаполитанским музеям и песням, посвященным каприйской природе и самой жизни) писатель передает мир прекрасного. Авторский идеал воплощен в образах жизнерадостных абруццких горцев, в красоте горы Монте-Соляро, он отражен в Мадонне, украсившей грот, в самой солнечной, сказочно прекрасной Италии, отторгнувшей от себя господина из Сан-Франциско.

И вот она происходит, эта ожидавшаяся, неотвратимая смерть. На Капри господин из Сан-Франциско внезапно умирает. Оправдываются наше предчувствие и эпиграф рассказа. История с помещением господина в ящик из-под содовой, а затем в гроб показывает всю тщету и бессмысленность тех накоплений, вожделений, самообольщения, с которыми существовал до этого момента главный герой.

Возникает новая точка отсчета времени и событий. Смерть господина как бы рассекает повествование на две части, и этим определятся своеобразие композиции. Резко меняется отношение к умершему и его жене. На глазах становятся равнодушно-черствыми хозяин отеля и коридорный Луиджи. Обнаруживается жалкость и абсолютная ненужность того, кто считал себя центром вселенной.

Бунин ставит вопросы о смысле и сути бытия, о жизни и смерти, о ценности человеческого существования, о грехе и вине, о Божьем суде за преступность деяний. Оправдания и прощения герой рассказа от автора не получает, и океан гневно рокочет при обратном следовании парохода с гробом усопшего.

Заключительное слово учителя

Когда-то Пушкин в стихотворении периода южной ссылки романтически славил свободное море и, меняя наименование, величал его «океаном». Так же он рисовал две смерти на море, обращая свой взор к скале, «гробнице славы», а заканчивал стихи размышлением о благе и тиране. По существу, аналогичную структуру предложил и Бунин: океан – корабль, «прихотью хранимый», «пир во время чумы» – две смерти (миллионера и Тиберия), скала с развалинами дворца – размышление о благе и тиране. Но как все переосмыслено у писателя «железного» ХХ века!

С эпической обстоятельностью, доступной прозе, Бунин рисует море не как свободную, прекрасную и своенравную, а как грозную, свирепую и гибельную стихию. Пушкинский «пир во время чумы» утрачивает свою трагедийность и получает пародийно-гротескный характер. Смерть героя рассказа оказывается людьми не оплаканной. А скала на острове, пристанище императора, на этот раз становится не «гробницей славы», а пародийным памятником, объектом туризма: люди через океан тащились сюда, с горькой иронией пишет Бунин, взбирались на крутую скалу, на которой проживал мерзкий и развратный изверг, обрекавший людей на бесчисленные смерти. Такое переосмысление передает гибельность и катастрофичность мира, оказавшегося, как и пароход, на краю бездны.


Литература

Дмитрий Быков. Иван Алексеевич Бунин. // Энциклопедия для детей «Аванта+». Том 9. Русская литература. Часть вторая. XX век. М., 1999

Вера Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина. Беседы с памятью. М.: Вагриус, 2007

Галина Кузнецова. Грасский дневник. М.: Московский рабочий, 1995

Н.В. Егорова. Поурочные разработки по русской литературе. 11 класс. I полугодие. М.: ВАКО, 2005

Д.Н. Мурин, Е.Д. Кононова, Е.В. Миненко. Русская литература XX века. Программа 11 класса. Тематическое поурочное планирование. СПб.: СМИО Пресс, 2001

Е.С. Роговер. Русская литература XX века. СП.: Паритет, 2002