Максим горький в италии. Капри, сверяясь с горьким Горький жил в италии

28 ноября 1906 года в Берлине после мучительной агонии от родовой горячки скончалась первая жена Андреева - Александра Михайловна (урожденная Велигорская), дальняя родственница Тараса Шевченко. Это был удивительной души человек, ставший для Андреева и женой, и талантливым читателем-редактором его рукописей. Умерла, разрешившись вторым сыном (первого звали Вадим) Даней, Даниилом, будущим религиозным мыслителем, визионером, поэтом, которого называют «русским Данте», «русским Сведенборгом».

Крестным отцом Даниила был Максим Горький. Но затем пути крестного и крестника решительно разойдутся: Горький станет великим «пролетарским писателем», «основоположником социалистического реализма», Даниил Леонидович, отслужив в Красной Армии, окажется во Владимирской тюрьме, где будет сидеть до самой смерти Сталина и где придет к нему видение «Розы мира» (название его знаменитого религиозно-философского трактата).

Не в состоянии управляться с малолетним сыном, Андреев отправил Даню в Москву к бабушке по матери, урожденной Шевченко. И впоследствии, когда Андреев с новой женой Анной Ильиничной, Вадимом и новыми детьми, Верой, Саввой и Валентином стали, жить в Финляндии, Даниил оставался в Москве, где его застигла революция.

О том, насколько мучительно переживал Андреев смерть «Дамы Шуры» (как шутливо называл ее Горький, и ей нравилось это прозвище), можно судить по его письму от 23 ноября 1906 года, за два дня до смерти жены:

«Милый Алексей! Положение очень плохое. После операции на 4-й день явилась было у врачей надежда, но не успели обрадоваться - как снова жестокий озноб и температура 41,2. Три дня держалась только ежечасными вспрыскиваниями кофеина, сердце отказывалось работать, а вчера доктора сказали, что надежды в сущности никакой и нужно быть готовым. Вообще последние двое суток с часу на час ждали конца. А сегодня утром - неожиданно хороший пульс и так весь день, и снова надежда, а перед тем чувствовалось так, как будто она уже умерла. И уже священник у нее был, по ее желанию, приобщили. Но к вечеру сегодня температура поднялась, и начались сильные боли в боку, от которых она кричит, и гнилостный запах изо рта. Очевидно, заражение проникло в легкие и там образовался гнойник. Если выздоровеет, то весьма вероятен туберкулез. Но это-то не так страшно, только бы выздоровела.

Сейчас, ночью, несмотря на морфий, спит очень плохо, стонет, задыхается, разговаривает во сне или в бреду. Иногда говорит смешные вещи.

И мальчишка (Даниил. - П. Б.) был очень крепкий, а теперь заброшенный, с голоду превратился в какое-то подобие скелета с очень серьезным взглядом.

И временами ошалеваешь ото всего этого. Третьего дня я все смутно искал какого-то угла или мешка, куда бы засунуть голову - все в ушах стоят крики и стоны. Но вообще-то я держусь и постараюсь продержаться. Ведь ты знаешь, она действительно очень помогала мне в работе.

До свидания. Поцелуй от меня Марию Федоровну.

Твой Леонид.

Не удивляйся ее желанию приобщиться, она и всегда была в сущности религиозной. Только поп-то настоящий уехал в Россию, а явился вместо него какой-то немецкий поп, не знающий ни слова по-русски. Служит по-славянски, то есть читает, но, видимо, ничего не понимает. И Шуре, напрягаясь, пришлось приискивать немецкие слова. 32 дня непрерывных мучений!»

В декабре 1906 года Андреев вместе со старшим сыном Вадимом приехал на Капри к Горькому.

Но прежде надо представить себе положение Горького в Италии. Его американская поездка фактически сорвалась и сопровождалась постоянным скандалом: его с М. Ф. Андреевой как невенчанных отказались пустить в какую-либо гостиницу, даже самую захудалую. Америка - пуританская страна.

Впрочем, поначалу Горький даже был восхищен Америкой, особенно Нью-Йорком, по распространенной ошибке всякого вновь приезжего путая всю Америку с Нью-Йорком и даже не со всем Нью-Йорком, а с Манхэттеном. «Вот, Леонид, где нужно тебе побывать, - уверяю тебя. Эта такая удивительная фантазия из камня, стекла, железа, фантазия, которую создали безумные великаны, уроды, тоскующие о красоте, мятежные души, полные дикой энергии. Все эти Берлины, Парижы и прочие „большие“ города - пустяки по сравнению с Нью-Йорком. Социализм должен впервые реализоваться здесь…»

Через несколько дней он уже изменил свое отношение к стране и писал Андрееву: «Мой друг, Америка изумительно-нелепая страна, и в этом отношении она интересна до сумасшествия. Я рад, что попал сюда, ибо и в мусорной яме встречаются перлы. Например, серебряные ложки, выплеснутые кухаркой вместе с помоями.

Америка - мусорная яма Европы. <…>

Я здесь все видел - М. Твена, Гарвардский университет, миллионеров, Гиддингса и Марка Хаша, социалистов и полевых мышей. А Ниагару - не видал. И не увижу. Не хочу Ниагары.

Лучше всего здесь собаки, две собаки Нестор и Дёори.

Затем - бабочки. Удивительные бабочки! Пауки хорошо. И - индейцы. Не увидав индейца, - нельзя понять цивилизацию и нельзя почувствовать к ней надлежащего по силе презрения. Негр тоже слабо переносит цивилизацию, но негр любит сладкое. Он может служить швейцаром. Индеец ничего не может. Он просто приходит в город, молча некоторое время смотрит на цивилизацию, курит, плюет и молча исчезает. Так он живет и когда наступит час его смерти, - он тоже плюется, индеец! <…>

Еще хороши в Америке профессора и особенно психологи. Из всех дураков, которые потому именно глупы, что считают себя умными, эти самые совершенные. Можно ездить в Америку для того только, чтобы побеседовать с профессором психологии. В грустный час ты сядешь на пароход и, проболтавшись шесть дней в океане, вылезаешь в Америке. Подходит профессор и, не предлагая понести твой чемодан, - что он, вероятно, мог бы сделать артистически, - спрашивает, заглядывая своим левым глазом в свою же правую ноздрю:

Полагаете ли вы, сэр, что душа бессмертна?

И если ты не умрешь со смеха, спрашивает еще:

Разумна ли она, сэр?

Иногда кожа на спине лопается от смеха.

Интересна здесь проституция и религия. Религия - предмет комфорта. К попу приходит один из верующих и говорит:

Я слушал вас три года, сэр, и вы меня вполне удовлетворяли. Я люблю, чтобы мне говорили в церкви о небе, ангелах, будущей жизни на небесах, о мирном и кротком. Но, сэр, последнее время в ваших речах звучит недовольство жизнью. Это не годится для меня. В церкви я хочу найти отдых… Я - бизнесмен - человек дела, мне необходим отдых. И поэтому вы сделаете очень хорошо, сэр, если перестанете говорить о… трудном в жизни… или уйдете из церкви…

Поп делает так или эдак, и все идет своим порядком».

Судя по этим письмам, а также по очерку «Город Желтого Дьявола», посвященному Нью-Йорку, Горький был не слишком доволен американской поездкой. 1 апреля 1906 года его и М. Ф. Андрееву буквально выставили на улицу из отеля «Бельклер» и не приняли ни в один другой. Сперва Горький со своей гражданской женой был вынужден поселиться в клубе молодых писателей на 5-й авеню, а затем их любезно приютила в своем доме чета Престони и Джона Мартин.

По этому поводу Горький написал возмущенное письмо в «Times»: «Моя жена - это моя жена, жена М. Горького. И она, как и я - мы оба считаем ниже своего достоинства вступать в какие-то объяснения по этому поводу. Каждый, разумеется, имеет право говорить и-думать о нас все, что ему угодно, а за нами остается наше человеческое право - игнорировать сплетни. Лучшие люди всех стран будут с нами».

Совсем иной прием ждал Горького в Италии. В Италии его знали задолго до приезда. Его произведениями увлекалась молодежь, его творчество изучали в Римском университете. И потому когда пароход «Принцесса Ирэн» с Горьким и Марией Андреевой на борту 13 октября подошел к причалу Неаполитанского порта, на борт его ринулись журналисты. Корреспондент местной газеты Томмазо Вентура по-русски произнес приветствие от имени неаполитанцев великому писателю Максиму Горькому.

На следующий день все итальянские газеты сообщали о прибытии Горького в Италию. Газета «Avanti» писала: «Мы также хотим публично, от всего сердца приветствовать нашего Горького. Он - символ революции, он является ее интеллектуальным началом, он представляет собой все величие верности идее, и к нему в этот час устремляются братские души пролетарской и социалистической Италии.

Да здравствует Максим Горький!

Да здравствует русская революция!»

На узких неаполитанских улочках его везде поджидали восторженные толпы, которые скандировали: «Да здравствует Максим Горький! Да здравствует русская революция!» В дело пришлось вмешаться карабинерам, и Горький едва не пострадал из-за своих обожателей.

Неаполитанский театр «Политеама» пригласил Горького и Андрееву на спектакль «Маскотт». Гости опоздали, и когда они вошли в ложу, увертюра уже началась. Представление немедленно остановили, зажгли свет, музыка прервалась, артисты вышли из-за кулис, публика вскочила с мест. «Evviva Gorki!» «Evviva la rivoluzione!» «Abbasso lo czar!» («Долой царя!») Оркестр вместо увертюры заиграл «Марсельезу». После спектакля народ уже ждал Горького у подъезда, он едва добрался до своего экипажа, который потом долго двигался сквозь толпу к отелю. Пожалуй, подобного Горький не знал даже в России.

Вопрос о месте его пребывания в Европе был решен. Горькому полюбился остров Капри, где было относительно тихо, в сравнении с Неаполем, и можно было спокойно работать, принимать гостей. Для старейшин и жителей острова это была огромная честь. На Капри Горький провел семь лет и написал здесь многие из своих лучших произведений: «Исповедь», «Детство», «Городок Окуров», «Хозяин», «По Руси» и другие.

Но в чаду апофеоза встречи великого писателя мало кто обратил внимание на два очевидных и досадных противоречия. Во-первых, странно, что политический изгнанник поселяется сперва в роскошном отеле «Везувий», а затем снимает виллу на самом дорогом итальянском курорте. Вспомним рассказ Бунина «Господин из Сан-Франциско». Именно на острове Капри внезапно скончался американский миллионер. Уже тогда Капри был излюбленным местом богатых американских туристов. Во-вторых, непонятно, почему левые итальянские журналисты с настойчивостью желали русской революции и свержения русского царя. Будто в самой Италии, в том же Неаполе, не было проблем с нищетой. Нельзя сказать, что Горький закрыл на это глаза. В его «Сказках об Италии» сказано и об этом.

Но Россия посадила его в Петропавловку и выдворила из страны. Европа его приняла, а Италия почти обожествила. В России было неловко жить богато автору «Челкаша» и «На дне». Русская этика не принимает расхождения между словом и поведением, а слово и жизнь у Горького в какой-то момент стали серьезно расходиться. Европейская этика принимала это, не видела в том противоречия.

Уже в письме к Андрееву, написанном Горьким в марте 1906 года, когда он впервые оказался за границей, в Берлине, чувствуется его очарование европейским образом жизни - внешне чистым, культурным. Для него, видевшего в жизни немало грязного, смрадного, это был немаловажный аргумент в пользу Запада.

«Когда ворочусь из Америки, - пишет он, - сделаю турне по всей Европе - то-то приятно будет!

А ты живи здесь (то есть за границей. - П. Б.). Ибо в России даже мне стало тошно, на что выносливая лошадка».

И вот они встречаются на Капри. Один - в апофеозе своей итальянской славы, весь переполненный восторгом от Италии, ее моря, ее солнца, весь насыщенный творческими планами. Бодрый, веселый, щедрый. Артистичный. Способный обворожить любого гостя. Даже Бунин, несколько раз побывавший у Горького на Капри вместе с Верой Николаевной Муромцевой, вспоминал, что это было лучшее время, проведенное им с Горьким, когда он был ему «особенно приятен». Вера же Николаевна была просто без ума от горьковских рассказов, его остроумия и какого-то аристократического артистизма. Кажется, именно она впервые заметила, что у Горького длинные тонкие пальцы музыканта.

Вот и Андрееву отдохнуть бы с ним душой от страшной потери «Дамы Шуры». Но не получается. Что-то не сходится.

Андреев пишет Евгению Чирикову с Капри: «Скучновато без людей. Горький очень милый, и любит меня, и я очень люблю, - но от жизни, простой жизни, с ее болями он так же далек, как картинная галерея какая-нибудь. Во всяком случае, с ним мне приятно - хоть часть души находит удовлетворение. Занятный человек и Пятницкий, но сблизиться с ним невозможно. Остальное же, что вокруг Горького, только раздражает… И неуютно у них. Придешь иной раз вечером - и вдруг назад на пустую виллу потянет».

Вспоминает Горький: «Андреев приехал на Капри, похоронив „Даму Шуру“ в Берлине, - она умерла от послеродовой горячки. Смерть умного и доброго друга очень тяжело отразилась на психике Леонида. Все его мысли и речи сосредоточенно вращались вокруг воспоминаний о бессмысленной гибели „Дамы Шуры“.

Понимаешь, - говорил он, странно расширяя зрачки, - лежит она еще живая, а дышит уже трупным запахом. Это очень иронический запах.

Одетый в какую-то черную бархатную куртку, он даже и внешне казался измятым, раздавленным. Его мысли и речи были жутко сосредоточены на вопросе смерти. Случилось так, что он поселился на вилле Карачиолло, принадлежавшей вдове художника, потомка маркиза Карачиолло, сторонника французской партии, казненного Фердинандом Бомбой. В темных комнатах этой виллы было сыро и мрачно, на стенах висели незаконченные грязноватые картины, напоминая о пятнах плесени. В одной из комнат был большой закопченный камин, а перед окнами ее, затеняя их, густо разросся кустарник; в стекла со стен дома заглядывал плющ. В этой комнате Леонид устроил столовую.

Как-то под вечер, придя к нему, я застал его в кресле пред камином. Одетый в черное, весь в багровых отсветах тлеющего угля, он держал на коленях сына своего, Вадима, и вполголоса, всхлипывая, говорил ему что-то. Я вошел тихо; мне показалось, что ребенок засыпает, я сел в кресло у двери и слышу: Леонид рассказывает ребенку о том, как смерть ходит по земле и душит маленьких детей.

Я боюсь, - сказал Вадим.

Не хочешь слушать?

Я боюсь, - повторил мальчик.

Ну, иди спать…

Но ребенок прижался к ногам отца и заплакал. Долго не удавалось нам успокоить его. Леонид был настроен истерически, его слова раздражали мальчика, он топал ногами и кричал:

Не хочу спать! Не хочу умирать!

Когда бабушка увела его, я заметил, что едва ли следует пугать ребенка такими сказками, какова сказка о смерти, непобедимом великане.

А если я не могу говорить о другом? - резко сказал он. - Теперь я понимаю, насколько равнодушна „прекрасная природа“, и мне одного хочется - вырвать мой портрет из этой пошло-красивенькой рамки.

Говорить с ним было трудно, почти невозможно, он нервничал, сердился и, казалось, нарочито растравлял свою боль».

Вспоминает Е. П. Пешкова:

«Вскоре после смерти жены Леонид Николаевич решил уехать на Капри, зная, что там живет Горький. Когда они встретились, он просил Алексея Максимовича быть крестным отцом несчастного ребенка, на что Алексей Максимович дал письменное согласие.

На другой же день я отправилась к Леониду Николаевичу. Он жил в большой мрачной вилле, густо заросшей деревьями, которые подступали к окнам. Жил он с матерью, Анастасией Николаевной, и маленьким сыном Вадимом.

Леонид Николаевич мне обрадовался, повел в столовую, усадил за стол, на котором стоял горячий самовар, привезенный Анастасией Николаевной из Москвы, - налил мне и себе чаю и тут же стал подробно рассказывать о болезни Александры Михайловны. Говорил, что ее лечили неправильно, обвинял берлинских врачей.

Рассказывал Леонид Николаевич медленно, с остановками, глядя куда-то вдаль, точно оживляя для себя то, о чем рассказывал. Стакан за стаканом пил он очень крепкий чай, потом опять ходил по комнате, порою подходил к буфету, доставал фиаско местного вина, наливал в бокал и залпом выпивал. И снова молча ходил по комнате.

Я старалась перевести разговор на другое. Рассказывала о жизни в Москве. Он слушал рассеянно, видимо, думая о другом.

В одно из моих посещений, когда мы были одни, Леонид Николаевич сказал:

Знаете, я очень часто вижу Шуру во сне. Вижу так реально, так ясно, что, когда просыпаюсь, ощущаю ее присутствие; боюсь пошевелиться. Мне кажется, что она только что вышла и вот-вот вернется. Да и вообще я ее часто вижу. Это не бред. Вот и сейчас, перед вашим приходом, я видел в окно, как она в чем-то белом медленно прошла между деревьями… точно растаяла…

Мы долго сидели молча».

«Когда я уехала с Капри, - продолжала Екатерина Павловна, - он собирался мне писать, но получила я только одно письмо:

Милая Екатерина Павловна!

Не пишу, потому что в ужасно мерзком состоянии. И душа и тело развалились.

Бессонница, мигрень и пр. Кроме того, пишу рассказ („Иуда Искариот“. - П. Б.) и десятки, сотни деловых писем.

И писать мне вам - скучно. Хочется поговорить, а не писать. Вероятно, приеду - к вам. Вы верите, что я вас люблю? Даже - когда молчу и ничего не пишу. И Максимку (сын Горького - Максим Пешков. - П. Б.). Алексей - крестный отец у моего несчастного Данилки, а я - разве я не чувствую себя крестным отцом Максимки? Вы не смеетесь? Вы не сердитесь?

И вы мне всего не сказали, и я вам всего не сказал. Но это - впереди. Крепко, так, чтобы почувствовалось, жму вашу милую руку. И Софье Федоровне хороший поклон. Мне до сих пор жалко, что не отдал ей калош!“».

В гостях у Горького на его вилле «Спинола» в период с 1906 по 1913 год побывали десятки гостей, от Ленина и до переводчика «Капитала» Маркса - Генриха Лопатина, от писателя Ивана Бунина и до певца Федора Шаляпина, от издателя А. Н. Тихонова до приемного сына Горького - Зиновия Пешкова, будущего боевого генерала, героя французского Сопротивления. Бывали здесь и сын Максим с матерью Е. П. Пешковой. И все они - получали заряд силы, бодрости, радости. Чудотворные лучи каприйского солнца и морской воздух как бы умножались энергетической натурой Горького, который поистине «расцвел» на Капри.

И только с Андреевым, его лучшим другом, отношения не заладились. Судя по его письму Е. П. Пешковой, даже с первой женой Горького Андреев чувствовал себя свободнее. Отчасти это объясняется письмом Андреева Чирикову. Вокруг Горького находилось слишком много людей, как это всегда бывает вокруг человека, когда он находится «в силе и славе». Андреев после смерти «Дамы Шуры» требовал к себе особого отношения. По-видимому, этого не случилось.

Из книги Горький автора Басинский Павел Валерьевич

На Капри 28 ноября 1906 года в Берлине после мучительной агонии от родовой горячки скончалась первая жена Андреева - Александра Михайловна (урожденная Велигорская), дальняя родственница Тараса Шевченко. Это был удивительной души человек, ставший для Андреева и женой, и

Из книги Луначарский автора Борев Юрий Борисович

Глава шестая НА КАПРИ И ПОСЛЕ Луначарский оценивал Горького как великого художника революции, и поэтому его появление у писателя на Капри было не случайным. Здесь он участвовал в организации партийных школ и кружков. Кроме Капри эта работа шла также в Болонье и Париже. В

Из книги О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания автора Нестеров Михаил Васильевич

Именем российского писателя названа улица в Италии

Несмотря на то, что с момента пребывания А.М. Горького на Капри прошло сто лет, память о русском писателе до сих пор живет среди обитателей этого маленького острова неподалеку от Неаполя.

Впервые Горький прибыл на Капри в конце 1906 года. Он был политическим ссыльным, арестованным во время Первой русской революции, но затем освобожденным под влиянием общественного мнения. Покинув Россию, писатель направился в Соединенные Штаты собирать средства для социал-демократической партии, но вынужден был уехать из Америки из-за разразившегося скандала по поводу того, что в поездке его сопровождала гражданская жена, знаменитая актриса Московского художественного театра Мария Андреева.

Таким образом, после череды испытаний, разочарований и потрясений Горький нашел приют и желанное уединение на Капри, где радушие и гостеприимство местных жителей создали ему идеальные условия для литературной работы.

В то время имя «Массимо» Горький уже было широко известно и очень любимо в Италии. На Капри писатель становится, пожалуй, самой большой иностранной знаменитостью, и его личность привлекает в это тихое место многих художников, литераторов, философов, политических деятелей, которые постепенно образуют самую большую русскую колонию в Италии, просуществовавшую вплоть до начала Первой мировой войны.

За время «каприйской ссылки» (1906-1913 годы) в гостях у Горького побывали писатели Л. Андреев и И. Бунин (последний провел на острове несколько зим, успешно работая). На Капри оказалось немало молодых литераторов, которые начали печататься благодаря поддержке Горького.

Популярный юморист и сатирик Саша Черный писал Горькому, что вспоминает о Капри «как о большом Вашем имении с маленькой мариной, скалами, рыбной ловлей...» Особая артистическая атмосфера в доме писателя привлекала сюда и великого певца Федора Шаляпина, который часто, особенно в весенние и летние месяцы, гостил у своего знаменитого друга.

В начале 1910-х годов на острове появились молодые художники, которые благодаря возобновленным академическим стипендиям смогли позволить себе длительное пребывание в Италии с целью совершенствования своего мастерства. Среди них были гравер и офортист В.Д. Фалилеев, живописец И.И. Бродский, портретист и художник В.И. Шугаев, которых на Капри интересовали не только захватывающие дух виды, но и возможность сделать портреты Горького и его известных друзей.

На Капри Горький пользовался безоговорочным уважением и любовью, почти обожанием местных жителей, и интерес к его личности не угас до сих пор.

В 2006 году, к столетию приезда писателя на Капри, в местном издательстве «Oebalus» вышла книга ««Горький» писатель в «сладкой» стране», в которую вошли статьи исследователей «итальянских» связей писателя, а также воспоминания о встречах с Горьким на Капри и в Сорренто художников И. Бродского, Н. Бенуа, Ф. Богородского, Б. Григорьева, П. Корина, поэта В. Иванова, писателей К. Чуковского, Н. Берберовой, скульптора С. Коненкова и других.

Совсем недавно компания «B&BFilm» выпустила документальный фильм «Другая революция» молодых режиссеров Раффаэле Брунетти и Пьерджорджио Курци, посвященный созданию на Капри Высшей социал-демократической школы для подготовки рабочих-пропагандистов и последовавшему за этим идеологическому конфликту ее создателей с Лениным.

В 1994 году сбоник статей под таким же названием вышел в каприйском издательстве «LaConchiglia». Его составитель и один из авторов, известный писатель, исследователь российско-итальянских отношений Витторио Страда в течение нескольких лет возглавлял Институт итальянской культуры в Москве. Он же - один из участников фильма, который погружает нас в атмосферу духовных исканий Горького, увлекшегося тогда идеями философа А.А. Богданова и разрабатывавшего теорию «богостроительства», с которыми вел жесткую полемику Ленин, дважды приезжавший на Капри. В воспоминание об этом визите на острове установлена стела, автором которой является выдающийся итальянский скульптор Джакомо Манцу.

Создать фильм о далеких страницах нашей истории его авторов не в последнюю очередь побудили личные мотивы.

Дед Рафаэля Брунетти владел одним из домов, где жил Горький, и детские воспоминания о туристах из Советского Союза, которые тайком забредали к ним в сад, чтобы увидеть места, связанные с писателем, глубоко запечатлелись в сознании режиссера. В фильме показаны каприйские пристанища Горького – отель «Квисисана», вилла Блэзус, вилла Эрколано, прозванная «красным домом». Немало документальных материалов – сделанные на Капри фото (в том числе знаменитая фотография, на которой в присутствии Горького Ленин играет с Богдановым в шахматы) и редкие любительские съемки. На одной из них можно видеть Горького вместе с Шаляпиным, на другой – писатель выходит из дома на одну из улочек Капри. Кадры местной кинохроники дают представление о патриархальной атмосфере острова, который в то время населяли в основном рыбаки и который только после Второй мировой войны сделался центром притяжения богатых туристов.

Фильм «Другая революция», показанный на Капри и в Риме, будет представлен во многих европейских странах и войдет в программу Московского кинофестиваля.

На днях на Капри произошло еще одно событие, связанное с именем русского писателя - вручение литературной премии имени Горького, учрежденной в 2008 году под эгидой Российского посольства в Италии и Министерства культуры РФ с целью укрепления культурных связей между двумя странами в области литературы и литературного перевода.

Премию вручают попеременно в России и в Италии русским и итальянским писателям и переводчикам.Лауреатами нынешней премии Горького стали известный итальянский писатель Николо Амманити за роман «Я не боюсь» и переводчица на итальянский язык «Вишеры. Антироман» Варлама Шаламова Клаудиа Зонгетти. Специальной премией награждена известная итальянская певица Чечилия Бартоли за общий вклад в культуру.

В обрамлении восхитительных пейзажей Капри состоялся круглый стол «Русская история XX века в итальянской литературе», организованный Андреа Кортеллесса, с участием российских и итальянских исследователей, а также выставка фотографий «Очарованный островом», посвященная годам пребывания Горького на Капри, на которой были представлены материалы из архива Дома-музея М. Горького в Москве.

На Капри появилась улица, носящая имя писателя. Она украшена мозаикой с его портретом работы Рустама Хамдамова и еще раз напоминает всем приезжающим на этот далекий остров о том, что имя русского писателя, создавшего здесь многие свои рассказы, повесть «Исповедь» и окончание романа «Мать», в Италии не забыто.

Специально для Столетия

КАПРИ

Путь лежал через Швейцарию и Италию, через Милан, Парму, Флоренцию, Рим и Неаполь. Горная страна, Италия по красоте своей не уступала Швейцарии, но уже на первый взгляд были заметны и отличия - селения победнее и менее ухожены.

В. И. Ленину хотелось поближе познакомиться с этой страной. Еще гимназистом он много читал о Римской империи. На устном экзамене по истории и географии блестяще отвечал на вопросы о борьбе плебеев с патрициями, о воспитании детей в Риме, о важнейших городах Италии - Венеции, Генуе, Неаполе, Турине, Флоренции, Палермо, которые к тому времени выделялись как крупные торговые и промышленные центры.

В семье Ульяновых чтили народного героя Италии Гарибальди, 100-летие со дня рождения которого отмечалось в 1907 году. Организатор обороны Римской республики, участник освободительной войны на юге Италии, Гарибальди прожил долгую жизнь. В 1871 году прославленный герой Италии приветствовал Парижскую коммуну. «Титаном Италии» назвал его Горький.

Гарибальди был любимым героем старшего брата В. И. Ленина. В семье у детей была игра. Они воспроизводили знаменитый сицилийский поход 1860 года, когда корабли Гарибальди шли на поддержку восставшей Сицилии. По всему миру разнесся клич вождя революционных итальянцев: «Свобода выше и лучше жизни! Поднимайтесь все на борьбу с врагом, и будем биться, пока не одолеем!» И даже нелюбимая гимназистами латынь звучала у Владимира Ульянова иначе, когда он на память читал Цицерона и других древнеримских классиков. Его соученик Д. М. Андреев вспоминал, какое впечатление производило чтение Владимиром Ульяновым речи Цицерона, обращенной против Катилины:

До каких пор, Катилина, ты будешь злоупотреблять нашим терпением?

Класс замер, прислушиваясь к знакомым словам, в которые Ульянов сумел вдохнуть новую жизнь. Его резкий мальчишеский голос дрожал на низких нотах, руки крепко сжаты в кулаки, побледневшее лицо и широко открытые глаза поражали внутренним огнем и силой.

«Скоро Ульянов всех заразил своим вдохновеньем,- пишет Д. М. Андреев,- Мы чувствовали себя римлянами, мы слышали речь бессмертного оратора и переживали его слова, которые падали в самое сердце. Латинист, сидя на кафедре, слушал, прикрыв глаза рукой. Он не шевелился, а когда Ульянов кончил, он молча подошел к нему и обнял.

Спасибо тебе, мальчик! - сказал он ласково и хотел еще что-то добавить, но в эту минуту задребезжал звонок, и учитель, махнув рукой, вышел из класса».

И вот теперь, через два десятилетия, Ленин вступил на землю Италии. До ночного экспресса в Неаполь оставалось время побродить по итальянской столице, и он пошел вдоль виа 3 Милаццо, читая итальянские надписи. Зашел в дешевое кафе перекусить, послушать беседы рабочих людей. Потом он взял извозчика, по виа Национале доехал до Форума, осмотрел его древние реликвии. Поднялся на Капитолийский холм.

По дороге в Неаполь Ленин прочитал в газете «Аванти» («Вперед») статью Горького «О цинизме», которую он уже знал по публикации в одном из французских изданий. Редакция «Пролетария» вернула ее автору, так как в ней излагались идеи «богостроительства». По той же причине редакция не стала печатать и другую его статью - «Разрушение личности». Владимир Ильич возражал против этих публикаций. Мотивируя свою позицию, В. И. Ленин 25 февраля 1908 года писал Горькому, что его отказ переделать статью или сотрудничать с «Пролетарием» вызовет обострение конфликта среди большевиков, а это ослабит революционных социал-демократов в России.

Почти год прошел после их встречи на Лондонском съезде. Алексей Максимович восторгался тогда выступлениями рабочих делегатов. А теперь он не смог разглядеть подлинного лица махистов и «богостроителей» во главе с Богдановым.

Многое передумал Владимир Ильич по дороге к Горькому.

Несколько кварталов от вокзала до пристани - и взору предстал знаменитый Неаполитанский залив. Огромным полукружием спускался город к воде. А дальше - бесчисленные лодки, шлюпки, баркасы, катера самого разного назначения; далеко уходящие от берега пирсы, и мостки, на которых сновали, суетились, ходили, сидели люди. Казалось, все они говорили одновременно, энергично жестикулируя, и создавалось впечатление, что никто никого не слушает. Большой участок набережной был занят рынком, где продавались только что пойманная рыба и другие дары моря: кальмары, крабы, омары - чуть ли не вся фауна Тирренского и Средиземного морей. Но каждый желающий мог на этой же набережной увидеть и всю фауну - в Неаполитанском музее- аквариуме. Сюда Владимир Ильич придет позже, вместе с Алексеем Максимовичем.

Вдали виднелись очертания острова Капри. С пассажирского парохода, постоянно курсировавшего между городом и островом, открывались прекрасные виды на Неаполь и его окрестности. Справа, если смотреть на город со стороны залива, высился Везувий. По его дальнему склону в 79 году н. э. стекали потоки лавы, похоронившие под собой три города Помпеи, Стабии и Геркуланум.

Но вот и Капри. Да, остров, действительно, живописен. Недаром А. М. Горький писал о нем: «Здесь удивительно красиво, какая то сказка бесконечно разнообразная, развертывается перед тобой. Красиво море, остров, его скалы, и люди не портят этого впечатления беспечной, веселой, пестрой красоты». Изумительно красивым местом на земном шаре называла Капри М Ф Андреева.

На причале Марина Гранде много встречающих и тех, кто ожидал пароход, чтобы ближайшим рейсом уехать на материк. В толпе Владимир Ильич быстро разглядел высокую, сутуловатую фигуру Горького и рядом с ним Марию Федоровну Андрееву. Алексей Максимович радостно махал широкополой шляпой, привлекая внимание своего гостя. Их встреча была очень теплой, какой только может быть встреча истинных друзей.

Горький и Андреева повели Владимира Ильича по крутым ступеням наверх до площадки, потом они поднимались в вагончике фуникулера. Алексей Максимович не преминул еще раз склонить Владимира Ильича к примирению с его философскими оппонентами. Договорились, однако, только о том, что общение с «махистами» не должно вызывать теоретические споры. Небольшая, из пяти комнат, белая каменная вилла «Сеттани» (ее владельцем был Блезус) располагалась в южной части острова, на вершине довольно высокого холма. Фасадом дом был обращен к южной бухте Марина Пиккола. В этой вилле (ныне не сохранившейся) А. М. Горький жил с ноября 1906 по март 1909 года. Здесь был необыкновенно чистый, целебный воздух. Однако приходилось испытывать и некоторые неудобства, особенно в холодное время. Не было электричества, пользовались газовым освещением. В доме без печей зимой обогревались жаровнями. Пресную питьевую воду на остров доставляли с материка.

Теперь же, весной, эти недостатки почти не ощущались.

Хорошо работалось Горькому на Капри. Здесь он закончил роман «Мать», написал его вторую часть, по объему превосходившую первую. Работая четырнадцать часов в сутки, как писал он К. П. Пятницкому в феврале - марте 1908 года, Горький создал здесь также «Жизнь ненужного человека», «Лето», «Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «По Руси», «Русские сказки», «Сказки об Италии», да и не только эти произведения. Кроме работы над книгами Горький встречался и переписывался со множеством людей, читал рукописи других авторов, писал отзывы. Ведь только в год первого приезда к нему В. И. Ленина Алексей Максимович прочитал более ста пятидесяти рукописей. Сколько же приходилось ему читать русских и иностранных газет и журналов, чтобы быть в курсе событий, происходивших в мире!

Владимиру Ильичу отвели небольшую комнату с видом на море, рядом с кабинетом Алексея Максимовича, и он был очень доволен. К тому же у Горького была хорошая библиотека, а часть книг находилась в комнате, где поместили В. И. Ленина. На Капри жил сын Марии Федоровны Юра Желябужский. Он увлекался фотографией (в будущем известный советский кинооператор), и Алексей Максимович договорился с ним, что он сделает как можно больше снимков Владимира Ильича, но, по возможности, будет делать это незаметно. Горький знал, что Владимир Ильич не любил фотографироваться. У Юры был новый пленочный фотоаппарат, и он с удовольствием готовился к съемкам. Благодаря Ю Желябужскому имеются фотографии В. И. Ленина того периода Они тем более ценны, что до этих апрельских дней 1908 года Владимир Ильич по конспиративным соображениям не фотографировался с 1900 года.

Фотографией в доме Горького увлекались все. Сохранились виды Капри, домов, где жил Горький, фотографии людей, близких к нему, сохранились и юмористические, монтажные снимки, отмеченные талантом неистощимого на выдумки Горького Вот один из таких монтажей: Алексей Максимович пытается нелегально вернуться в Россию. На пограничном столбе надпись «Вход порядочным людям воспрещен!»

Солдат преграждает дорогу ружьем, а Горький обороняется зонтиком. Целую пачку фотографий показали Владимиру Ильичу, и он, смеясь, говорил, что надо опасаться Юры, когда в его руках фотоаппарат. Юре удалось сделать несколько снимков во время игры в шахматы на веранде виллы Блезуса, но потом Владимир Ильич всерьез попросил убрать фотоаппарат подальше.

В первый же вечер за ужином у Горького собрались гости, составлявшие тогда на Капри русскую колонию. Пришли А. В. Луначарский, А. А. Богданов и В. А. Базаров. Алексей Максимович очень надеялся, что этот товарищеский ужин приведет к примирению противников, разделенных своими философскими взглядами. Ведь люди-то они единой цели, думал Горький. В. И. Ленин уже разъяснял ему, что единство цели еще не гарантирует от ошибок и заблуждений, уводящих от самой цели. Борьба идет в области философии, но партийное дело остается делом и каждый должен продолжать его выполнять.

Эта мысль вселяла в Алексея Максимовича надежду на то, что раскола не будет, что стоит только на первой же общей встрече начать разговор, как примирение произойдет.

Но В. И. Ленин знал, что примирения не будет и затевать спор не имеет смысла. Однако и избежать назревшей темы не удалось - ведь достаточно было лишь искорки, чтобы возникло пламя.

Богданову, получившему от Ленина три тетради («объяснение в любви»), не терпелось сразиться в философском споре. Повод нашел сразу - Богданов ухватился за первый попавшийся.

В доме, как и на всем островене было электричества. Мария Федоровна, посмотрев на газовые рожки, вспомнила, что должен был прийти газовщик, но не пришел.

Когда-то дождемся электричества на Капри,- посетовал Алексей Максимович - Великие открытия совершает наука, а живем к при Тиберии. Обогреваемся жаровней с углями, питьевую воду приносим в бутылях.

Вот этой тирадой немедленно и воспользовался Богданов:

Великие открытия доставляют и немало хлопот, например философам. Плеханов из-за них впал кантианство.

Вы ошибаетесь,- отпарировал Ленин,- это господа эмпириокритики перепугались революции в естествознании и свихнулись в идеализм 4 .

Искры были высечены, пламя спора вспыхнуло. И Горький понял, что ошибался: позиции участников спора были прямо противоположны.

В очерке «В. И. Ленин» А. М. Горький так описывал этот спор:

«И вот я увидел пред собой Владимира Ильича Ленина еще более твердым, непреклонным, чем он был на Лондонском съезде. Но там он волновался, и были моменты, когда ясно чувствовалось, что раскол в партии заставляет переживать его очень тяжелые минуты.

Здесь он был настроен спокойно, холодновато и насмешливо, сурово отталкивался от бесед на философские темы и вообще вел себя настороженно, А. А. Богданов... принужден был выслушивать весьма острые и тяжелые слова:

Шопенгауэр говорит: «Кто ясно мыслит - ясно излагает», я думаю, что лучше этого он ничего не сказал. Вы, т. Богданов, излагаете неясно. Вы мне объясните в двух-трех фразах, что дает рабочему классу ваша «подстановка» и почему махизм - революционнее марксизма?

Богданов пробовал объяснить, но он говорил действительно неясно и многословно.

Бросьте,- советовал Владимир Ильич.- Кто-то, кажется,- Жорес, сказал: «Лучше говорить правду, чем быть министром», я бы прибавил: и махистом» 5 .

Владимир Ильич пробыл в гостях у Горького всего семь дней. Этого было, конечно, мало, чтобы полностью переубедить и отстоять Горького. Большие надежды он возлагал на Марию Федоровну Андрееву. Эта талантливая актриса была твердой большевичкой, смелой революционеркой. До эмиграции в своей московской квартире она укрывала от полиции Н. Баумана, переправляла нелегальную литературу, снабжала документами подпольщиков, собирала средства для партии, стала финансовым агентом ЦК РСДРП. В. И. Ленин дал ей партийную кличку Феномен. В годы первой русской революции Мария Федоровна обеспечивала связь ЦК с военно-технической группой, переправляла взрывчатку для боевых отрядов, добывала деньги на оружие, а в дни вооруженного восстания организовала перевязочный пункт, питание для бойцов баррикад.

Дело переубеждения Горького Владимир Ильич считал главным партийным поручением М. Ф. Андреевой.

Мария Федоровна не разделяла отзовизма и богостроительства Богданова и его группы. Ее беспокоило доверчивое отношение Алексея Максимовича к этим людям, тревожило вынужденное соседство с ними на Капри.

Влияние группы Богданова не могло не сказаться на самом творчестве Горького. Именно в тот период писал он свою «Исповедь» - повесть, в которой четко отразились идеи «богостроительства» и которая изобиловала ошибками философского характера. Повесть давала материал для оправдания «новой» религии.

Алексей Максимович чувствовал неуверенность, непрочность своей позиции. По поводу «Исповеди» он писал 31 августа 1908 года В. Я Брюсову: «Сам я очень недоволен ею...»

Но отрешиться от идей богдановской группы он сумел далеко не сразу. Слишком многое надо было ему продумать и заново решить для себя. Встреча с В. И. Лениным положила начало переосмыслению философских, а значит, и политических ценностей.

В дни первого пребывания В. И. Ленина на Капри им немного довелось побыть вдвоем. Слишком людно было тогда там. Иногда они спускались к морю, купались или уходили на лодке с рыбаками. В одной из таких морских прогулок в большой рыбацкой лодке, которой управляли четверо гребцов, с ними была и Мария Федоровна. В первой паре гребцов были братья Спадаро - друзья «скритторе Алессио». Старший из них, Костанцо, человек с богатым воображением, знал множество народных поверий и сказок. Владимир Ильич увлеченно слушал его рассказы, перемежавшиеся пением. Перед ним как бы раскрывалась душа итальянского труженика. Он расспрашивал рыбаков об их жизни, труде, заработке. Мария Федоровна помогала переводить.

У Владимира Ильича было хорошее настроение и он, слушая Костанцо, от души смеялся. Старый рыбак Джиованни, уважительно смотря на русского гостя, сказал:

Так смеяться может только честный человек.

А Владимир Ильич вспоминал далекую Волгу. Наблюдая за рыбаками и заметив увлеченное внимание к ним Горького, он сказал Алексею Максимовичу.

А наши работают бойчее!

Алексей Максимович не согласился с ним. И тогда Владимир Ильич спросил его с лукавой укоризной:

А не забываете ли вы Россию, живя на этой шишке?

Горький не забывал Россию, он был связан с ней многими нитями. Но он всегда восхищался, когда видел людей, увлеченно занятых трудом.

Настало время отъезда. С острова Капри Ленин и Горький уехали вместе. Было решено, что Алексей Максимович покажет Владимиру Ильичу Неаполь и его знаменитые окрестности - вулкан Везувий и город Помпеи.

На пристани их провожали Мария Федоровна и Луначарский. В очерке «В. И. Ленин» Алексей Максимович вспоминал следующее.

Как-то поздним вечером многочисленные гости ушли гулять, Ленин остался с Горьким и Андреевой. Думая о Богданове, Базарове и Луначарском, он с глубоким сожалением сказал:

Умные, талантливые люди, немало сделали для партии, могли бы сделать в десять раз больше, а - не пойдут они с нами! Не могут. И десятки, сотни таких людей ломает, уродует этот преступный строй.

В другой раз он сказал:

Луначарский вернется в партию, он - менее индивидуалист, чем те двое. На редкость богато одаренная натура.

Небольшой пароходик, рассекая голубые воды залива, увозил их в Неаполь.

В городе взяли извозчика и по полукружию залива отправились в отель Мюллера на виа Партенопе, где обычно останавливался Горький. Владимир Ильич не хотел терять ни минуты. В первую очередь было решено совершить восхождение на Везувий. Почти две тысячи лет прошло с той исторической катастрофы, а вулкан все живет, дышит, скапливает в своих недрах гигантскую энергию и время от времени выплескивает ее наружу. Так случилось и незадолго до приезда Алексея Максимовича в Италию. Это извержение принесло много бед, были жертвы и разрушения. Услышанное со слов очевидцев Алексей Максимович пересказывал Ленину.

Верно сказал Гёте о Везувии: «Адская вершина, водруженная среди рая»,- заключил он свой рассказ.

Картина, нарисованная Плинием Младшим о гибели Помпеи, того ужаснее,- заметил Владимир Ильич,- хотя Плиний наблюдал извержение не столь близко - в Стабии.

До подножия вулкана доехали в экипаже. Дальше лошади пройти не могли, а фуникулер не был восстановлен после недавнего извержения. До кратера надо было идти пешком. Ленин и Горький отказались от услуг проводников. Владимир Ильич был натренирован в горных походах, но боялся за Алексея Максимовича.

А тот вдруг выказал легкость и быстроту при подъеме. Сказалась привычка - в молодости много хаживал пешком, случалось, проходил по шестьдесят верст за день. И раньше, и в этот день Алексей Максимович рассказывал Владимиру Ильичу о своем детстве и юношестве, о скитаниях по России. Ленин посоветовал Горькому написать обо всем этом. Впоследствии Горький выполнил это пожелание в трилогии «Детство», «В людях» и «Мои университеты».

Дошли до вершины, осторожно приблизились к кратеру, почувствовали, как дышит старый, неуспокаивающийся вулкан, и быстро вернулись на поверхность. Отсюда открывался удивительный вид на Неаполь, залив, на Сорренто и Капри. Присели на выступе скалы. Именно здесь, у самого кратера, стояли лагерем рабы, восставшие под предводительством Спартака.

А вот и обрывистый восточный склон. Отсюда восставшие по лестнице из лоз дикого винограда совершили дерзкий спуск, неожиданно напали на осаждавшее их войско и одержали победу.

В 1918 году В. И. Ленин внес имя Спартака в список великих революционеров прошлого, которым было решено установить памятники.

К образу Спартака В. И. Ленин вернется в лекции «О государстве», прочитанной им в июле 1919 года в университете имени Свердлова. В. И. Ленин говорил: «...Спартак был одним из самых выдающихся героев одного из самых крупных восстаний рабов около двух тысяч лет тому назад. В течение ряда лет всемогущая, казалось бы, Римская империя, целиком основанная на рабстве, испытывала потрясения и удары от громадного восстания рабов, которые вооружились и собрались под предводительством Спартака, образовав громадную армию»

Затем Ленин и Горький посетили руины древнего города Помпеи. Город не сгорел во время извержения - он был засыпан девятиметровым слоем вулканического пепла. Через несколько веков люди убрали пепел и увидели город в том виде, в каком его застала катастрофа. Окаменевший пепел забальзамировал тела погибших людей, и они предстали в тех позах, в которых их настигла смерть. Обнаружились не только печи, но и хлеб, сохранивший свою форму, таган с котелком, различная домашняя утварь, произведения искусства. Эти предметы экспонируются в музее, разместившемся невдалеке от входа в заповедный город. Алексей Максимович взял на себя роль гида. Он уже ходил по этим улицам, бывал в музее и слушал пояснения профессора археолога, руководившего раскопками. Все, что знал, он пересказывал теперь Владимиру Ильичу.

На стенах базилик, в гладиаторских казармах остались надписи - дошедшие до нас голоса давней жизни. Они сделаны на латинском языке. Горький не знает его и просит Владимира Ильича перевести текст. Уставшие, они вернулись в Неаполь, пообедали в одном из ресторанчиков на воде у набережной Санта Лючия. Оказалось, что еще можно успеть осмотреть знаменитый Неаполитанский аквариум, находившийся здесь же, на набережной. Горький любил приходить сюда, высоко ценил деятельность этого научного учреждения при зоологической станции. С уважением он говорил Ленину об энергичном, увлеченном профессоре Дорне, обратившемся к ученым всего мира с просьбой оказать помощь в создании станции. Из многих стран присылали деньги, сюда приезжали работать ученые, в числе которых был и русский ученый биолог профессор И. И. Мечников. Тысячу фунтов прислал из Англии на создание станции Чарлз Дарвин.

Ну вот и побывали на дне морском,- удовлетворенно сказал Горький, когда они с Владимиром Ильичем закончили осматривать удивительных обитателей подводного мира.

Много впечатлений оставило пребывание в Неаполе. Вечером засиделись на балконе отеля, рассматривая южное звездное небо, так не похожее на небо северных и средних широт. Разговорились о новых научных открытиях. Горький рассказал о своих встречах в Париже с Пьером и Марией Кюри.

На следующий день они посетили Национальный музей. Там было собрано множество интересных экспонатов, найденных при раскопках в Помпеях и предметы домашнего обихода, и металлические шлемы гладиаторов, и инструменты хозяйственной деятельности.

Ленин и Горький расстались на вокзале. Так закончилась первая поездка Владимира Ильича в Италию. Переубедить Горького ему пока не удалось.

Кроме желания попытаться сделать это в следующий приезд В. И. Ленин у хотелось поближе познакомиться с Италией и ее народом, побывать в северной части страны. Он мечтал о поездке осенью 1908 года вместе с Марией Ильиничной и Дмитрием Ильичем.

В. И. Ленин писал Марии Александровне:

«Хорошо бы было, если бы она (М. И. Ульянова - Авт.) приехала во второй половине здешнего октября, мы бы тогда прокатились вместе в Италию. Я думаю тогда отдохнуть с недельку после окончания работы (которая уже подходит к концу) 11 -го X я буду на три дня в Брюсселе,а потом вернусь сюда и думал бы катнуть в Италию Почему бы и Мите не приехать сюда? Надо же и ему отдохнуть после возни с больными. Право, пригласи его тоже,- мы бы великолепно погуляли вместе. Отлично бы было погулять по итальянским озерам. Там, говорят, поздней осенью хорошо. Анюта приедет к тебе, верно, скоро, и ты тогда посылай и Маняшу и Митю»

Поездке с сестрой и братом в Италию не суждено было состояться. Ну а что Горький? Что переживал он, когда уехал Ленин?

«После его отъезда у Горького было грустное настроение, с которым он долго не мог справиться» 6 ,- писала Мария Федоровна Андреева. Но она помнила о поручении Ленина и не теряла надежды на возвращение Горького к большевикам. При вторичном приезде Владимира Ильича на Капри Мария Федоровна скажет ему:

Боялась - не вырвать Алексея из богдановской паутины. В их разглагольствования со всей страстью уверовал, Вашу непримиримость осуждал..

В конце 1908 года страшная трагедия произошла в Италии. Древний город и порт Сицилии Мессина был разрушен сильнейшим землетрясением. Более половины жителей города - свыше восьмидесяти тысяч человек - погибло под руинами. Алексей Максимович Горький глубоко сочувствовал народному бедствию. Он перевел в Итальянский банк крупную сумму из личных средств, обратился через печать с воззванием оказывать помощь пострадавшему населению. Из России на имя Горького стали поступать деньги, которые он переводил в банк.

Сразу же после катастрофы Горький выехал в Мессину и оставался там несколько дней. Его поразили героизм людей, работавших на расчистке города и спасавших раненых, отсутствие паники и отчаяния. Причитавшийся ему гонорар за книгу «Землетрясение в Калабрии и Сицилии» Горький отдал пострадавшим.

Существенную помощь оказали населению русские моряки военных кораблей, проводившие в то время учения в Средиземном море. Спасательные команды с продовольствием, медикаментами, палатками, носилками, саперными инструментами первыми прибыли в город. Итальянское правительство учредило золотую медаль с надписью «Мессина - мужественным русским морякам Балтийской эскадры» и серебряные медали отличившимся морякам.

Позднее в Мессине на фасаде муниципалитета торжественно была открыта мемориальная доска в память подвига русских моряков

В 1909 году Богданов и его сторонники организовали на Капри фракционную партийную школу. С самого начала подготовка школы шла без участия большевистской редакции газеты «Пролетарий» и сопровождалась агитацией против нее. Минуя общепартийные центры, инициаторы школы вступали в контакт со многими местными партийными комитетами в России, создали самостоятельную кассу и проводили сбор денег, организовали свою агентуру. Было ясно, что под видом школы создавался идейно-организационный центр, откалывавшейся от большевиков фракции.

Задачу отбора слушателей взял на себя Н Е Вилонов - рабочий, большевик. Заболевшему туберкулезом после пыток в царских застенках Вилонову товарищи помогли уехать за границу для лечения, и он оказался на острове Капри. Здесь он сблизился с Горьким, Луначарским и другими членами русской колонии острова. Ему пришлась по душе идея Богданова организовать школу, он уехал в Россию и вскоре вернулся с группой рабочих-слушателей.

Горького, так же как и Вилонова, увлекала идея создания школы. Он искренне обрадовался приезду рабочих, возможности непосредственно общаться с революционной массой, через них соприкоснуться с далекой Россией. «Приехавшая сюда рабочая публика - чудесные ребята,- вспоминал он,- и я с ними душевно отдыхаю.» 7

Горький поддержал школу материально, предоставил для занятий виллу. С увлечением читал он слушателям лекции по истории русской литературы. Тщательно готовясь к ним, составлял конспекты, перечитывал заново Толстого, Тургенева, Короленко.

Совет каприйской школы послал формальное приглашение Ленину приехать в качестве лектора. Затем и слушатели написали письмо Владимиру Ильичу, в котором просили его прочитать им лекции на самые актуальные темы. 18 августа 1909 года Владимир Ильич ответил, что его отношение к школе на Капри выражено в резолюции расширенной редакции «Пролетария». Он писал ее организаторам, что его взгляд на школу «как на предприятие новой фракции в нашей партии, фракции, которой я не сочувствую нисколько, не вызывает отказа читать лекции товарищам, присланным из России местными организациями. Каких бы взглядов эти товарищи ни держались, я всегда охотно соглашусь прочесть им ряд лекций по вопросам, интересующим социал-демократию На Капри читать лекции я, конечно, не поеду, но в Париже прочту их охотно»

На Совещании расширенной редакции «Пролетария» в Париже 21 - 30 июня 1909 года обсуждался вопрос «Об отзовизме и ультиматизме» и о философских воззрениях отзовистов группы Богданова, Базарова, Луначарского и других. Возникновение партийной школы для рабочего актива на острове Капри, руководимой участниками фракционной группы «Вперед», также было расценено как попытка отзовистов и ультиматистов создать новый центр антибольшевистской фракции.

В резолюции совещания отмечалось, что большевистская организация «никакой ответственности за эту школу нести не может».

Указав в резолюции, что отзовисты, организуя антипартийную школу на Капри, преследуют свои особые, групповые цели, совещание осудило эту школу как новый центр откалывающейся от большевиков фракции. А Богданов (Максимов), отказавшийся подчиниться постановлениям совещания, был исключен из рядов большевиков, как лидер и вдохновитель отзовистов, ультиматистов и богостроителей, ставший на путь ревизии марксизма.

В статьях «О фракции сторонников отзовизма и богостроительства» и «Позорный провал» В И. Ленин дал подробную историю школы и ее характеристику 8 .

Партийные организации, узнав об антипартийной направленности каприйской школы, принимали резолюции, в которых осуждали школу, отзывали посланных ими слушателей и предлагали им выехать в Париж к Ленину.

Большое значение имело письмо В. И. Ленина от 30 августа 1909 года, адресованное ученикам школы товарищам Юлию, Ване, Савелию, Ивану, Владимиру, Станиславу и Фоме 9 . Он отвечал на их письмо: «Во всякой школе самое важное - политическое направление лекций. Чем определяется это направление? Всецело и исключительно составом лекторов».

Характеризуя лекторов, cобравшихся на Капри, Владимир Ильич писал в том же письме: «Большевиков среди них нет. Зато все сторонники новой фракции (фракции защитников отзовизма и богостроительства) представлены почти полностью». Далее он писал, что именно группа каприйских лекторов обpазовала оппозицию «Пролетарию», вела против него агитацию, выделилась в особую фракцию. Остров Капри получил известность как литераторский центр богостроительства. «Из группы каприйских ваших лекторов большинство - литераторы, и ни один из этих литераторов ни разу не напал в печати на богостроительскую пропаганду Луначарского и Базарова!»

Тот, кто устраивает школу в Париже, устраивает действительно партийную школу. Тот, кто устраивает школу на о. Капри, тот прячет школу от партии».

Со всей прямотой В. И Ленин заканчивает это письмо: «...Если вы, товарищи, будете настаивать на своем нежелании приехать в Париж (уверяя в то же время в своем желании слушать мои лекции), то вы окончательно докажете этим, что узко-кружковой политикой новой богостроительски-отзовистской фракции заражены не только лекторы, но и некоторые ученики каприйской школы»

Ленинское письма возымело действие Уже в октябре 1909 года он пишет:

«Дорогие товарищи! Получили оба ваши письма о начавшемся расколе «школы». Это - первые товарищеские письма единомышленников, пришедшие к нам с Капри, чрезвычайно всех нас обрадовали. От всей души приветствуем ясную размежевку в школе

...Вы сами пишете, что в школе идут ««сражения» из-за платформы». Это - начало сражений против вас везде и всюду, куда проникнут богдановцы» .

В этом письме Владимир Ильич вновь практически ставит вопрос о приезде в Париж той части учеников, которая отходит от богдановской фракции.

Постепенно разобравшись в существе отзовизма, И. И Панкратов, Н. У. Устинов, Н. Н. Козырев, В. Е. Люшвин и Н. Е. Вилонов отмежевались от своих «наставников» и послали в редакцию «Пролетария» протест против деятельности школы, готовившей кадры для борьбы с партией. Они обратились к В. И. Ленину с просьбой прочитать им лекции на самые актуальные темы. С этой целью группа вo главе с Вилоновым в ноябре 1909 года прибыла в Париж. Их отъезд с острова Капри означал фактическую ликвидацию школы, в которой было всего 13 учеников. В Париже перед ними с лекциями выступили Ленин и другие марксисты. Владимир Ильич прочел им лекции - «Современный момент и наши задачи» и «Аграрная политика Столыпина»

Ленина обрадовали теплые слова привета, которые привез ему с Капри от Горького Вилонов.

«Дорогой Алексей Максимович! - тут же написал он на Капри - Я был все время в полнейшем убеждении, что Вы и тов. Михаил (Вилонов - Авт.) - самые твердые фракционеры новой фракции, с которыми было бы нелепо мне пытаться поговорить по-дружески. Сегодня увидал в первый раз т. Михаила, покалякал с ним по душам и о делах и о Вас и увидел, что ошибался жестоко... Я рассматривал школу только как центр новой фракции... Субъективно некие люди делали из школы такой центр, объективно была она им, а кроме того школа черпнула из настоящей рабочей жизни настоящих рабочих передовиков...

Из слов Михаила я вижу, дорогой А. М. , что Вам теперь очень тяжело. Рабочее движение и социал-демократию пришлось Вам сразу увидать с такой стороны, в таких проявлениях, в таких формах, которые не раз уже в истории России и Западной Европы приводили интеллигентских маловеров к отчаянию в рабочем движении и в социал-демократии. Я уверен, что с Вами этого не случится, и после разговора с Михаилом мне хочется крепко пожать Вашу руку. Своим талантом художника Вы принесли рабочему движению России - да и не одной России - такую громадную пользу, Вы принесете еще столько пользы, что ни в каком случае непозволительно для Вас давать себя во власть тяжелым настроениям, вызванным эпизодами заграничной борьбы».

В этом письме Владимир Ильич выражает твердую уверенность, что рабочее движение, рабочий класс выкует свою партию, «выкует превосходную революционную социал-демократию в России Такие люди, как Михаил, тому порукой».

Заключают письмо волнующие строки.

«Жму крепко руку и Вам и Марии Федоровне, ибо теперь у меня есть надежда, что нам с Вами придется встретиться еще не врагами.

Ваш Ленин»

Несколько строк о Николае Ефремовиче Вилонове. В партийном подполье он был известен под именем Михаил Заводской. Он сразу выступил против стремления Богданова отгородить каприйскуго школу от Ленина. Вилонов еще в 1903 году, узнав о расколе на II съезде РСДРП, решительно примкнул к большевикам-ленинцам.

Его непримиримость к богдановцам и молодая горячность мешали Горькому сразу понять его. Позднее, в очерке «Михаил Вилонов», он даст верную оценку, точную характеристику рабочего-большевика: «Он был создан природой крепко, надолго, для великой работы» 10 .

Действительно, природа не поскупилась, создавая этого незаурядного человека. Борьба за рабочее дело выковала из него несгибаемого большевика. Он был крепок духом. Был соткан из ненависти к угнетению и социальной несправедливости. Подвергался тюремным заключениям и пыткам. «...Тюремщики, где-то на Урале, избили его и, бросив в карцер,- писал Горький,- облили нагого, израненного, круто посоленной водой. Восемь дней он купался в рассоле, валяясь на грязном холодном асфальте, этим было разрушено его могучее здоровье» 11 .

Вот тогда-то друзья по партии послали его лечиться в Италию. Поначалу Горький увидел в нем человека мрачного, угнетенного болезнью, очень самолюбивого, начитавшегося книг и подавленного книжностью. Потом он увидел в нем сочетание пламенной страсти с совершенным беззлобием.

Революционный пролетариат должен жить не злобой, а - ненавистью,- говорил Вилонов Горькому.- Тут у вас какая-то чертова путаница; идея воспитания профессиональных революционеров - идея Ленина, а его - нет здесь!

Подорванное здоровье не удалось поправить. Из поездки в Париж Вилонов возвратился на Капри уже совсем без сил, но еще более твердым ленинцем. Его пришлось отправить на лечение в Швейцарию, в Давос, где он вскоре умер 12 .

Но вернемся к тому дню, когда А. М. Горький получил письмо В. И. Ленина о встрече с Михаилом - Вилоновым. Тогда Алексей Максимович все еще находился в плену многих ложных представлений и не до конца понимал Вилонова. Но он тут же ответил В. И. Ленину на письмо от 16 ноября 1909 года «Знаете что, дорогой человек? Приезжайте сюда, до поры, пока школа еще не кончилась, посмотрите на рабочих, поговорите с ними. Мало их. Да, но они стоят Вашего приезда.

Отталкивать их - ошибка, более чем ошибка.

Есть среди них люди весьма серьезные. И головы у них прекрасно приделаны.

Еще раз - не задирайте их. Ершитесь промежду себя - это Ваше любезное дело, а их - не трогайте» 13

Вскоре В. И. Ленин ответил на это письмо:

«Дорогой А. М.! Насчет приезда - это Вы напрасно Ну, к чему я буду ругаться с Максимовым 14 , Луначарским и т. д.? Сами же пишете ершитесь промеж себя - и зовете ершиться на народе. Не модель. А насчет отталкиванья рабочих тоже напрасно. Вот коли примут наше предложение и заедут к нам - мы с ними покалякаем, повоюем за взгляды одной газетины 15 .

Переписка наладилась не сразу. В марте 1910 года В. И. Ленин писал Н Е Вилонову в Давос: «С Горьким переписки нет. Слышали, что он разочаровался в Богданове и понял фальшь его поведения. Есть ли у Вас вести с Капри? .»

Организаторы фракционной школы на Капри уже лишились поддержки Горького, но не успокоились после ее распада и решили возродить ее. Только на сей раз в Болонье. Слушатели школы обратились к Ленину с просьбой приехать к ним для чтения лекций. В ответе «Товарищам - слушателям школы в Болонье» Ленин дает исчерпывающую характеристику политической физиономии этой махистской школы: «И направление, и приемы деятельности той группы, которая устроила школу на Капри и в Болонье,- писал Ленин,- я считаю вредными для партии и несоциал-демократическими»

В январе 1910 года пленум ЦК РСДРП осудил каприйскую школу, поэтому Владимир Ильич в своем письме отражал и точку зрения ЦК. «Никакого участия в предприятиях этой антипартийной и разрывающей с социал-демократизмом группы я принимать не могу»,- категорически ответил Ленин.

Вместе с тем Владимир Ильич с большим вниманием отнесся к слушателям школы и пригласил их в Париж, «где было бы возможно организовать целый ряд лекций» Он писал: «...Разумеется, слушателям школы в Болонье я с величайшим удовольствием, независимо от их взглядов и симпатии, готов про честь ряд лекций и по вопросу о тактике, и о положении партии, и об аграрном вопросе»

Школа в Болонье просуществовала с ноября 1910 до весны 1911 года. Возобновилась переписка Ленина с Горьким 11 апреля 1910 года. Владимир Ильич отвечает ему:

«Дорогой А М.! Только сегодня удалось мне получить Ваше и М. Ф. письмо, посланное через М С Боткину.

Просимые Вами издания постараюсь выслать Вам завтра же.

Ругал ли я Вас и где? Должно быть, в «Дискуссионном Листке» 16 № 1 (издается при ЦО). Посылаю его. Если сообщавшие Вам имели в виду не это, то другого я сейчас не припомню. Не писал больше за это время ничего»

В письме Владимир Ильич подробно отвечает на вопрос Горького о положении дел в партии после январского (1910 г) пленума ЦК РСДРП, анализирует серьезные и глубокие факторы, которые могут привести к объединению, и «анекдотическую» накипь, эту эмигрантскую склоку, скандалы и маету «Эмигрантщина теперь во 100 раз тяжеле, чем было до революции. Эмигрантщина и склока неразрывны».

Вновь и вновь Ленин выражает глубокую убежденность в победе над этими настроениями, в усилении и оздоровлении партии. Он пишет Горькому: «Но склока отпадет; склока остается на 9/10 за границей; склока, это - аксессуар. А развитие партии, развитие с.-д. движения идет и идет вперед через все дьявольские трудности теперешнего положения».

Тягостный для обоих период подходил к концу. Ленин и Горький были выше эмигрантских склок и никому не позволили поссорить их. Да, Горькому понадобилось время, чтобы понять, за кем же настоящая правда. Но он это понял, порвал с Богдановым и богдановщиной.

А те пускали в ход все средства, вплоть до клеветы, чтобы поссорить их. И про «ругань» в «Дискуссионном Листке» говорили Горькому заведомую неправду.

Что же на самом деле писал в нем Ленин, приславший Горькому этот выпуск? В «Листке» была напечатана статья В. И. Ленина «Заметки публициста». Подвергнув критике платформу сторонников и защитников отзовизма, В. И. Ленин пишет о Горьком: «Впрочем, нельзя было бы сказать, что целиком отрицательным является то реальное содержание, которое имеют цитированные слова платформы. За ними кроется и некоторое положительное содержание. Это положительное содержание можно выразить одним словом: М Горький.

В самом деле, не к чему скрывать факта... что М. Горький принадлежит к сторонникам новой группы. А Горький - безусловно крупнейший представитель пролетарского искусства, который много для него сделал и еще больше может сделать. Всякая фракция социал-демократической партии может законно гордиться принадлежностью к ней Горького... Горький - авторитет в деле пролетарского искусства, это бесспорно. Пытаться «использовать» (в идейном, конечно, смысле) этот авторитет для укрепления махизма и отзовизма значит давать образчик того, как с авторитетами обращаться не следует.

В деле пролетарского искусства М. Горький есть громадный плюс, несмотря на его сочувствие махизму и отзовизму...»

Алексей Максимович убедился в том, что В. И. Ленин, всегда требовательный к себе и товарищам, рассматривал его временный отход к отзовистам и махистам всего лишь как «слабую сторону, что входит отрицательной величиной в сумму приносимой им пролетариату громадной пользы» . Дружба В. И. Ленина была действенна и человечна, помогала встать твердо, чувствовать ра дость совместной борьбы за общую цель.

В январе 1905 года писатель Максим Горький был арестован, около месяца он провел в Петропавловской крепости. Под давлением общественного мнения властям пришлось освободить писателя. Однако к концу 1905 года революционно настроенный Горький вновь оказался под угрозой ареста. Решено было покинуть Россию. Писатель направился в Соединенные Штаты собирать средства для социал-демократической партии, но вынужден был уехать из Америки из-за разразившегося скандала по поводу того, что в поездке его сопровождала гражданская жена, актриса Московского художественного театра Мария Андреева.

13 октября 1906 года Горький с Андреевой покинули Нью-Йорк, направляясь в Неаполь. В Италии писателя хорошо знали. Его произведениями увлекалась молодежь, его творчество изучали в Римском университете. И потому, когда пароход «Принцесса Ирэн» с Горьким на борту 26 октября подошел к причалу Неаполитанского порта, на борт его ринулись журналисты. Корреспондент местной газеты Томмазо Вентура по-русски произнес приветствие от имени неаполитанцев великому писателю Максиму Горькому. На следующий день все итальянские газеты сообщали о прибытии Горького в Италию. Газета «Avanti» писала: «Мы также хотим публично, от всего сердца приветствовать нашего Горького. Он — символ революции, он является ее интеллектуальным началом, он представляет собой все величие верности идее, и к нему в этот час устремляются братские души пролетарской и социалистической Италии. Да здравствует Максим Горький! Да здравствует русская революция!» На узких неаполитанских улочках его везде поджидали восторженные толпы.

Пять дней спустя Горький снова сел на корабль и направился на Капри. Это пристанище стало ему домом на целых семь лет (с 1906 по 1913 гг.). Сначала Горький с Андреевой поселились в престижной гостинице Quisisana. Затем они жили на виллах «Блезиус» (с 1906 по 1909), «Спинола» (с 1909 по 1911) и «Серфина».

Мария Андреева подробно описала виллу «Спинола» на виа Лонгано и распорядок писателя на Капри. Дом находился на полугоре, высоко над берегом. Вилла состояла из трех комнат: на нижнем этаже супружеская спальня и комната Андреевой, весь второй этаж занимал большой зал с панорамными окнами из цельного стекла длиной три метра и высотой полтора метра, одно из окон с видом на море. Там находился кабинет Горького. Мария Федоровна, занимавшаяся (помимо домашнего хозяйства) переводами сицилийских народных сказок, находилась в нижней комнате, откуда вела наверх лестница, чтобы не мешать Горькому, но при первом же зове помочь ему в чем-либо. Для писателя был специально построен камин, хотя обычно дома на Капри отапливались жаровнями. Возле окна, выходящего на море, стоял покрытый зеленым сукном большой письменный стол на весьма длинных ножках — чтобы Горькому с его высоким ростом было удобно и не приходилось слишком нагибаться. Повсеместно в кабинете, на столах и всех полках располагались книги. Писатель выписывал газеты из России — как большие столичные, так и губернские, а также иностранные издания. Просыпался Горький не позднее 8 часов утра, спустя час подавался утренний кофе, к которому поспевали выполненные Андреевой переводы статей, которые интересовали Горького. Ежедневно в 10 часов писатель садился за письменный стол и работал до половины второго. В два часа — обед, в ходе приема пищи Горький знакомился с прессой. После обеда до 4 часов пополудни Горький отдыхал. В 4 часа Горький и Андреева выходили на часовую прогулку к морю. В 5 часов подавался чай, с половины шестого Горький снова поднимался к себе в кабинет, где работал над рукописями или читал. В семь часов — ужин, за которым Горький принимал товарищей, прибывших из России или живших на Капри в эмиграции — тогда случались оживленные беседы. В 11 часов вечера Горький опять поднимался в кабинет, чтобы что-то еще написать или почитать.

Летом на виллу повидаться с Горьким приезжало много россиян и иностранцев, наслышанных о его славе. Среди них были родные (например, жена Горького Екатерина Пешкова и сын Максим, приемный сын Зиновий, дети Андреевой Юрий и Екатерина), друзья — Леонид Андреев со старшим сыном Вадимом, Иван Бунин, Федор Шаляпин, Александр Тихонов (Серебров), Генрих Лопатин (переводчик «Капитала» Маркса), знакомые. Дважды на Капри к Горькому приезжал Владимир Ленин (в 1908 и в 1910 годах). Приезжали и совершенно незнакомые люди. Как Толстой в Ясной Поляне, Горький на своем острове был окружен двором, в котором попрошайки соседствовали с почитателями, праздные путешественники с искателями правды. Из каждой встречи оторванный от России Горький пытался извлечь хотя бы крупицу новых житейских знаний или опыта с родины для своих произведений. Осенью все обычно разъезжались, и Горький снова погружался в работу на целые дни. Изредка, в солнечную погоду, писатель совершал более дальние прогулки. Время от времени Горький вырывался со своего острова, чтобы съездить в Неаполь, во Флоренцию, в Рим, в Геную. Но всегда возвращался на Капри.

Мария Андреева играла при Горьком роли и хозяйки дома, и секретаря. Она перепечатывала его рукописи, разбирала почту, переводила по его требованию статьи из французских, английских, немецких и итальянских газет и работала переводчиком, когда он принимал иностранных гостей. Жил он на авторские гонорары, которые регулярно получал на Капри, — жил, едва сводя концы с концами, поскольку его щедрые пожертвования в партийную кассу и оказание помощи компатриотам в беде разоряли семейный бюджет. Когда Марии Андреевой советовали сократить расходы так, чтобы тратиться только на себя двоих — например, принимать поменьше гостей, она отвечала: нет, нет, это невозможно — Алексей Максимович заметит. Он оторван от родины, но благодаря товарищам, которые приходят к нему, по-прежнему с русским народом. Это ему так же необходимо, как воздух, которым он дышит.

В 1906—1913 годах на Капри Горький сочинил 27 небольших рассказов, составивших цикл «Сказки об Италии». Эпиграфом ко всему циклу писатель поставил слова Андерсена: «Нет сказок лучше тех, которые создает сама жизнь». Первые семь сказок были опубликованы в большевистской газете «Звезда», часть — в «Правде», оставшиеся напечатаны в других большевистских газетах и журналах.

2 Сорренто

В 1921 году Максим Горький снова покинул родину. Несколько лет он прожил в Германии. 5 апреля 1924 года Горький с сыном, невесткой и другом семьи И. Н. Ракицким уехал из Мариенбада в Италию. Поселившись в неаполитанском отеле «Континенталь», он начал искать место постоянного проживания. 20 апреля он писал Андреевой: «На Капри — не был и не собираюсь. Там, говорят, стало очень шумно, модно и дорого. В Портнои, Позилипо, Поццуоли, в Байи — ничего не нашли для себя. Я очень тороплюсь работать и сяду за стол тотчас же, как только переберемся в Сорренто, а молодежь займется поисками жилища».

С 23 апреля 1924 года Горький жил в Сорренто, вначале в отеле «Капуччини», потом на вилле «Масса» и с 16 ноября 1924 года на вилле «Иль Сорито», расположенной на скалистом соррентийском мысе Капо ди Сорренто. Вдали от шумного центра курортного городка, в густой зелени сада находился снятый им дом обедневшего потомка герцогов Серра Каприола. Здесь прошли несколько лет жизни писателя, наполненные интенсивным творческим трудом. Здесь была создана повесть «Дело Артамоновых», три тома монументальной эпопеи «Жизнь Клима Самгина», «Заметки из дневника», пьесы, очерки и воспоминания, написано огромное количество публицистических статей.

С просторных балконов виллы «Иль Сорито» открывался необыкновенной красоты вид на Неаполитанский залив с панорамой Везувия и раскинувшимся у его подножья селением, и вид на Кастелламаре. Дверь кабинета Горького, расположенного на втором этаже дома, всегда была открыта, поэтому в комнате стоял запах окружающих виллу лимонных и апельсиновых рощ. Рядом с виллой был небольшой уютный пляж Реджина Джованни, но писатель большую часть дня проводил за письменным столом. Распорядок дня был такой: с девяти часов утра до двух — работа в кабинете, после обеда — прогулка к морю, с четырех часов до ужина — опять работа, а после ужина — чтение книг и ответы на письма.

Жизнь на вилле «Иль Сорито» текла шумно и весело. Горький получил домашнее прозвище Дука (герцог). Надежда Пешкова звалась Тимоша, И. Н. Ракицкий — Соловей, Валентина Ходасевич — Купчиха. Хозяйство вела Мария Будберг, именуемая Чобунька. 17 августа 1925 года произошло событие: родилась внучка Марфа. Вторая внучка Горького Дарья тоже появилась в Сорренто 12 октября 1927 года. В доме постоянно было много гостей, которые вместе с горьковской семьей разыгрывали шуточные сценки и шарады, импровизировали и веселились. В «Иль Сорито» издавался даже домашний журнал «Соррентийская правда», который иллюстрировал Максим Пешков, — с юмористическими рассказами и стихами, забавными карикатурами.

Вилла «Иль Сорито» была родным домом Горького вплоть до окончательного отъезда на родину в 1933 году. Это был судьбоносный период его жизни: решалось будущее его и семьи, начался новый период духовного развития писателя и новый этап становления художественного мастерства. На Капри жил «буревестник революции», которого горячо приветствовали итальянские социалисты. В Сорренто приехал всемирно известный писатель, признанный и услышанный во всех странах. Поэтому его стремились повидать не только близкие люди и друзья. В Сорренто приезжали многочисленные визитеры, чтобы узнать мнение Горького по самым злободневным вопросам. А писателя волновало все: рост фашизма в Италии и Германии, противостояние Востока и Запада, национально-освободительная борьба в мире, новые явления в литературе и искусстве, а, главное, процессы, происходящие в СССР.

Горькому все чаще задавали вопрос, вернется ли он на родину. После смерти Ленина и падения Зиновьева Горький все больше склонялся к мысли о необходимости вернуться. Начиная с 1925 года, в Сорренто все чаще приезжали официальные советские лица: полпред в Италии К. К. Юреньев, полпред в Англии Л. Б. Красин, посол Советского союза в Италии П. М. Керженцев, руководитель Наркомата внешней торговли Я. С. Ганецкий, глава правительства Украинской ССР В. Чубарь и др. В начале июля 1927 года Горького посетил полномочный посол СССР в Италии Л. Б. Каменев с женой Т. И. Глебовой-Каменевой.

К этому времени писатель и сам начал думать, что в СССР его ждут широкие народные массы, а власть заинтересована в его возвращении. Ведь он ежедневно получал оттуда по 40- 50 писем, в которых его звали домой члены правительства, писатели и ученые, рабкоры и селькоры, домашние хозяйки и дети. К концу 1927 года у него сложилось мнение, что на родине его примут с радостью. В сентябре-октябре 1927 года в СССР отметили 35-летие литературной деятельности писателя, а в связи с подготовкой 60-летнего юбилея Горького (март 1928 г.) по распоряжению правительства образовали комитет, в который вошли Н. И. Бухарин, А. В. Луначарский, И. И. Скворцов-Степанов, Я. С. Ганецкий. М. Н. Покровский, А. Б. Халатов и др.

Горький наотрез отказался от чествования, написав об этом Скворцову-Степанову. Тем не менее, юбилей Горького широко отмечался советской общественностью. В «Правде» 30 марта 1928 года было опубликовано поздравление Совета Народных Комиссаров, в котором говорилось об огромных заслугах «Алексея Максимовича Пешкова перед рабочим классом, пролетарской революцией и перед Союзом Советских Социалистических Республик». 28 мая 1928 года после шести с половиной лет отсутствия писатель приехал в Москву. Но с Сорренто он не расставался вплоть до 9 мая 1933 года: каждую осень в 1928, 1929, 1931, 1932 годах он возвращался на виллу «Иль Сорито», а в 1930 году вообще не был в СССР. Уезжая из Сорренто навсегда, Горький взял с собой две картины: написанный П. Д. Кориным пейзаж «Панорама Сорренто» и морской пейзаж «Пляж Реджина Джованни» работы Н. А. Бенуа.

Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения. Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, — китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! — и наконец увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждение жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь все пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо: не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом и рассматриваешь фрески рядом с миллиардером. Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, — разумеется, уже на обратном пути... И все пошло сперва прекрасно. Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно. Пассажиров было много, пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его... И тут господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую кабину — одеваться. По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой, сирена, но немногие из обедающих слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в двухсветной зале, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью — дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, — в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, — задрав ноги, до малиновой красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца. Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго — и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле. В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, — наследный принц одного азиатского государства, путешествующий инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана... Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь... Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои-китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры... Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен, — очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, — но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, — его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь; даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его. Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам. А когда «Атлантида» вошла наконец в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, — сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулосъ к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски: — Go away! Via! Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром — завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом — выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и сырым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри — огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час — второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять — чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду — снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы, шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, Снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп... Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков. Однако декабрь «выдался» не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что всюду происходит что-то ужасное: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются... Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего. Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила, и прекрасна: прекрасны были те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь, в конце концов, и не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного Грота и послушав абруццких волынщиков, целый месяц бродящих перед Рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто. В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско! — даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Острова Капри совсем не было видно — точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех: ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, — уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все-таки неутомимая, — только смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями, и дымными, курчаво-зелеными горами летал за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников. И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножья красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани... Потом вдруг загремел и шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников — и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают-компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться... Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсинных деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика... Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова! Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке фюникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах и совсем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех, и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И все было похоже на то, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывавший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль. Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке и с той же зеркально причесанной головою. Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове... Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа — Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз-метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, — так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, — но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил: — Все, сэр? И, получив в ответ медлительное «yes», прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла — танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и «всему миру туристов». — Я видел ее на открытках, — сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. — А этот Джузеппе — ее муж? — Двоюродный брат, сэр, — ответил метрдотель. И, помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы. А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки — из комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешивший горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал: — Ha sonato, signore? И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос: — Yes, come in... Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений. Побрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и прибрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями — черные шелковые носки и бальные туфли, приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах. — О, это ужасно! — пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно; потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями в суставах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: — Это ужасно... Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг. И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале... Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно, подумал он. И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они? — Через пять минут! — звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос. — Отлично, — сказал господин из Сан-Франциско. И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешила впереди него изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее. Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря... В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами. Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то. Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше — и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую. И многие вскакивали из-за еды, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось: «Что, что случилось?» — и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско... Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный... Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать. Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в город, в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то, возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой... Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, — его больше не было, — а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось — хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть... Вошел хозяин. «Già é morto», — сказал ему шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату. — О нет, мадам, — поспешно, корректно, но уже без всякой любезности и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приехавшие из Сан-Франциско. — Это совершенно невозможно, мадам, — сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их. Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и все еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности... Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе... Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках... перегородки из такого ящика можно вынуть... Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, — оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, — потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене... В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопали. Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях. — Pronto? (Готово?) — озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. — Partenza! — шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, — и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу. Потом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса почтительнейше спросил: — Íà sonato, signore? И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери: — Yes, come in... А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, — принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел — и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, — целую ночь играл в кости в траттории, — и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилийски разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенцами на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седёлки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, — тем, что он до последнего гроша проигрался ночью. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною... Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве, которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки — и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных, с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско... И на острове снова водворились мир и покой. На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках, дабы подгонять этими палками осликов. Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццких горца. У одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками, у другого — нечто вроде деревянной цевницы. Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы — и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной... Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь. Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною: той как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу... Октябрь. 1915