Кто такой писатель чудаков. Большой человек, собеседник великих. «Ложится мгла на старые ступени»

© М. О. Чудакова, М. А. Чудакова, 2013

© Знак, 2013

Вспоминая Александра Павловича Чудакова

Это книга памяти незабвенного Александра Павловича Чудакова. Его внезапная гибель уже семь с лишним лет тому назад потрясла тогда читающую не только Москву и не нашу одну Россию, но весь большой гуманитарный мир, и читатели книги увидят, что мы до сих пор не можем с этой гибелью примириться и даже как бы в нее поверить. Саша исчез тогда на самом своем подъеме, на развороте новой научной и писательской жизни. Столько было уже за плечами сделанного и столько лишь начато, к продолжению и развитию чего он полностью был готов. В его тогдашние 67 лет это была не смерть, а именно гибель. Гибель, какая в сознание не умещается. Великолепный филолог, историк литературы только что неожиданно для многих его читателей явился сильным писателем. Но роман естественно вырос из его филологических, научных занятий и интересов, филолог естественно обернулся прозаиком. И вот мы утратили того и другого в один роковой момент. Потеря была научная и литературная – но прежде всего утрата была человеческая. Потому что на наших глазах из нашего мира исчез на редкость свободный внутренне человек, проживший счастливую и красивую жизнь. Это истинно было явление современной нашей русской жизни и нашей культуры – Александр Павлович Чудаков.

Что составило эту памятную книгу? Она открывается биографией, написанной Мариэттой Омаровной Чудаковой совместно с Ириной Евгеньевной Гитович для филфаковского энциклопедического словаря биографий литературоведов, еще не вышедшего в свет. Здесь, в биографии, освещается история семьи Чудаковых, рассказано о том самом деде его, послужившем прототипом центрального героя будущего романа. Речь здесь идет и о многолетнем человеческом и писательском дневнике А. П., ведшемся им почти каждодневно и оставленном нам как одно из его произведений. Из ранних записей в дневнике еще нашего исторического 1956 года мы узнаем о его писательском замысле и можем видеть, насколько издалека созревал роман. Восемнадцатилетним второкурсником была задумана «История моего современника» и его будущая структура – «используя автобиографический материал, но не давая своего портрета», – и замысел созревал затем для осуществления через сорок лет. Дневник за многие годы огромен, и полное наше знакомство с ним еще впереди; но солидная часть его подготовлена с личными комментариями М. О. Чудаковой и напечатана ею как «приложение» в последнем издании романа А. П., признанного жюри премии Букера лучшим русским романом первого десятилетия XXI века (Ложится мгла на старые ступени. М., 2012. С. 501–636). В настоящей книге эта публикация воспроизводится в расширенном виде. В 1970 году состоялась встреча А. П. с Михаилом Михайловичем Бахтиным, разговоры с которым о Чехове и о своей «Поэтике Чехова» он записал на многих листках, собираясь включить их в книгу мемуаров о своих великих учителях; этот материал («Бахтин о «Поэтике Чехова»») был подготовлен и опубликован М. О. Чудаковой в 13-м выпуске «Тыняновского сборника» (2008. С 595–603); для настоящей книги текст расширен. В нашем сборнике авторская запись разговора с М. М. Бахтиным о Чехове и о «Поэтике Чехова» сопровождается примечанием, составленным автором этих вступительных заметок. Бахтинские записи дополняют подготовленную сейчас к изданию мемуарную книгу о разговорах А. П. на протяжении многих лет с крупнейшими филологами ХХ века, ставшими ему научными и личными учителями, – С. М. Бонди, В. В. Виноградовым и В. Б. Шкловским. Наконец – стихи А. П., которые он писал всегда и собрал их в целую книгу – «Веселый волк», осуществив ее домашнее издание в четырех экземплярах, но и после книги он не переставал писать стихи, а в ту же книгу тогда же начал включать и свои стихотворные инскрипты – дарственные надписи друзьям, какие он всегда писал в стихах, превратив их в особый жанр, где чудаковский шутейный юмор единственным образом сочетался с серьезными темами. Избранные стихи и инскрипты А. П. Чудакова также присутствуют в настоящей книге. Часть их вошла в стихотворный сборник, другие возникали позже отдельно. Публикуются также и записи к подготовлявшемуся филологом-писателем роману; темы литературно-творческие соединяются здесь с волновавшими его темами общественно-политическими.

Слово самого Александра Павловича, таким образом, открывает книгу. Дальше – мемуары о нем его друзей и читателей, слово любви к нему («Память»). Частью этого мемуарного слова были прямые отклики на его гибель, появившиеся в разделе «In memoriam» в журнале «Новое литературное обозрение» (2005, № 75 и 2006, № 77) и в «Тыняновском сборнике», большой же частью это воспоминания-отклики более поздние, датируемые днем уже настоящим. Одна статья – о романе Чудакова Андрея Немзера – еще при жизни автора была написана и напечатана; мы вводим ее сюда же, в посмертное. Саша тогда же ее оценил и написал в своей дарственной Немзеру: «автору самых точных слов об этом сочинении». Жизнь Александра Павловича и живой его образ отражены в многочисленных фотографических материалах, а также в некоторых автографах. Это тоже Саша – его почерк, его живая рука.

Многие из составивших книгу материалов предоставлены для нее М. О. Чудаковой и М. А. Чудаковой, многие, особенно в личной части («Слово Александра Чудакова») сопровождаются личными комментариями Мариэтты Омаровны; ею же в основном подобран вошедший в книгу фотографический материал.

С. Бочаров

Мариэтта Чудакова, Ирина Гитович
Биография

Чудаков Александр Павлович (1938, г. Щучинск Кокчетавской области – 2005, Москва). Родился в семье учителей. Его отец, Павел Иванович Чудаков, выпускник истфака МГУ, был родом из Тверской губернии – из села Воскресенского Бежецкого уезда. В 20-е годы вся его семья – родители, пятеро их сыновей и единственная дочь – жила в Москве, на Пироговке. Дед Ч. по отцовской линии, Иван Чудаков, происходивший в далеком прошлом из однодворцев, но росший уже в крестьянской семье, был из артельных тверских мужиков – золотильщиков церковных куполов (в такую артель по понятным причинам набирали только самых честных). Семейная легенда о смерти деда, знакомая Ч. с детства, вошла впоследствии в его роман-идиллию «Ложится мгла на старые ступени»:

Когда взрывали храм – тогда делали это, еще не скрываясь – дед пошёл смотреть. Его уговаривали остаться дома – не послушался. Видел, как в три секунды осел с неба к земле Храм; с Каменного моста была видна как раз та часть большого купола, которую десять лет золотил он. <…>

После взрыва дед слёг, болел, долго не могли определить чем; через год выяснилось – рак. В семье были уверены – от этого.

Могил его и его жены в Москве не осталось; обстоятельства этого также описаны в романе-идиллии:

…Антон любил ходить по отцовским местам, о которых слышал столько раз, что, казалось, он уже здесь бывал: по Усачёвке, скверу на Пироговке, вдоль стены Новодевичьего монастыря. На Новодевичьем кладбище были похоронены дед с бабкой по отцовской линии. Но когда перед войной дядья как-то собрались посетить могилы, на их месте они увидели ровную заасфальтированную площадку. В конторе возмущенным сыновьям показали затертый номер «Вечерней Москвы», где в уголке было несколько петитных строчек о реконструкции кладбища, в связи с чем родственников таких-то участков просят в месячный срок и т. д. Но дядьям газета на глаза не попалась: Василий Иванович был уже под Магаданом, Иван Иваныч, отовсюду уволенный, обивал пороги в поисках работы, Алексей Иваныч, специалист по горным машинам, уехал от греха подальше куда-то на шахты, а отец Антона – в Казахстан.

Действительно – после ареста (по обвинению в троцкизме) одного из братьев (Василий пробыл в советском концлагере десять лет), вызова на Лубянку другого (Андрея) и увольнения отовсюду третьего – Ивана (не затронут был только четвертый – Владимир, служивший далеко от Москвы), самый младший, будущий отец Ч., в то время – строитель московского метрополитена – принял спасительное решение: уехать как можно дальше от Москвы. Так он оказался в Казахстане; вскоре вместе с молодой женой Евгенией Леонидовной Савицкой осел в городе Щучинске (близ курорта Боровое), где уже находились дед и бабушка Ч. со стороны матери – Леонид Львович Савицкий (из священников, окончивший Виленскую духовную семинарию, но ставший не священником, а учителем гимназии) и Ольга Петровна, урожденная Налочь-Длусская-Склодовская.

Хорошо подготовленный дедом, семилетний мальчик пошел сразу во второй класс.

Город был местом ссылок сталинского времени, поэтому уровень преподавания в школе, где среди учителей были доценты ленинградских вузов, оказался достаточно высоким. Мать преподавала химию в его школе, отец – историю в техникуме. Оба учительствовали в своем городе более тридцати лет; полгорода составляли их ученики.

Главное влияние на формирование личности и мировоззрения Ч. в детстве и отрочестве оказал дед (ставший впоследствии прототипом главного героя его романа), авторитет которого был в глазах ребенка незыблем. Ч. рассказывал, что с раннего детства слышал от деда при упоминании имени Сталина одно и то же слово – «Бандит!» – сопровождаемое энергичным взмахом руки. И не посадили деда в те времена лишь потому, что городской сотрудник НКВД был его учеником; поэтому пришел к его зятю (отцу Ч.) с предупреждением – как-то унять старика: «Посадим!».

В пять-шесть лет внук читал деду заголовки свежих газет. Лежа на диване, дед слушал и чаще всего подводил черту одним словом – «Брехня!» Внук читал следующий заголовок, в редких случаях получая приказание: «Читай целиком!» Так было прочитано заключение Специальной комиссии во главе с Бурденко – фальшивка, утверждавшая, что тысячи поляков в Катыни расстреляли немцы во время войны. Дед резюмировал – «Брехня!»; малолетний внук это запомнил. В родительский дом ходили ссыльные; при мальчике велись откровенные политические разговоры – хозяева и гости доверяли друг другу и почему-то были уверены в том, что ребенок понимает – эти разговоры не следует выносить за порог дома. Специфическая атмосфера в городе и семье дала Ч. такое представление об истории своей страны в ХХ веке, что для него, в отличие от многих ровесников – во всяком случае, москвичей – доклад Хрущева на ХХ съезде не был поворотным пунктом: о многом он уже знал или догадывался.

В 1954 году Ч. окончил школу с золотой медалью и вместе с двумя одноклассниками – его ближайшими друзьями, тоже медалистами – впервые в жизни поехал в Москву, о которой так много слышал от родителей, покинувших ее поневоле. Успешно пройдя собеседование (в тот год конкурс медалистов был 25 человек на место), он поступил на филологический факультет МГУ (заметим, что оба его друга-одноклассника также поступили с первого захода – без помощи родителей или кого бы то ни было – туда, куда хотели: один на физический факультет МГУ, другой – в геологоразведочный: так учили в школе Щучинска, население которого составляло тогда всего 20 тысяч). Помощь отца понадобилась только когда выяснилось, что успешному абитуриенту – 16 лет: в Московский университет, в отличие от других вузов, принимали тогда с 17-ти лет. Отец приехал в Москву и пошел на прием к ректору Петровскому с просьбой в виде исключения зачислить 16-летнего абитуриента; ректор дал согласие. Ч. был едва ли не самым младшим на курсе. Сегодня немало его однокурсников еще могут подтвердить, что уже на первом курсе он оказался среди лучших – обладателей достаточно широкого культурного кругозора, нетривиально мыслящих.

В первом же семестре Ч. проявил себя отличным спортсменом (первая «десятка» университета по плаванию), но на третьем курсе, когда в неделю оказалось пять тренировок, вынужден был сделать выбор в пользу науки; его тренер, известный многократный чемпион страны по плаванию Мешков, уверял, что он делает ошибку: «Ты прирожденный брассист! Я тебя готовлю на будущий год на Спартакиаду, а через три года – на Олимпиаду!..»

В Москве он в первую очередь бросился в Большой зал Консерватории. Прекрасно знавший классическую музыку (слушая ее по радио в родном городе), он любил и глубоко чувствовал ее. Одна из самых первых записей в его дневнике, начатом на втором курсе, весной 1956 года:

9 марта . Слушал вечером (попал – повезло) 7-ю и 8-ю симфонии Бетховена. Какой оптимизм, какое веселье, какой задор! Третья часть седьмой с ее славянскими мелодиями…

Решение вести дневник получает свою мотивацию (как и все его действия первых московских лет) – в самом дневнике (см. запись от 19 апреля 1956 г.)

Главные его занятия (и главные траты – скудной стипендии и небольших родительских переводов) первых московских лет – Консерватория, МХАТ и букинистические магазины. В прямом смысле слова отказывая себе в еде ради книг и музыки, на третьем курсе Ч. заболел язвой двенадцатиперстной кишки в такой острой форме, что прямо из рентгеновского кабинета университетской поликлиники был увезен в больницу и на четвертом курсе вынужден был взять годичный академический отпуск. (Тогда же он поставил себе задачу – вернуть здоровье и спортивную форму. Через несколько лет, когда слово «моржи» еще не появилось, занялся зимним плаванием и на первых же соревнованиях на Москве – реке занял третье место – следом за профессиональными спортсменами – мастерами спорта.)

Каждый день после лекций Ч. непременно обходит пять магазинов в центре Москвы – собирает главным образом филологическую литературу 1900–1920-х годов (иногда прибавляя к ней – по средствам! – философию и поэзию Серебряного века, еще не имеющего такого названия), рано поняв (каким-то наитием), что рекомендуемое на филфаке советское литературоведение к науке имеет отдаленное отношение; к концу пятого курса он досконально освоил труды Тынянова, Шкловского и Эйхенбаума; похвастаться этим в те годы могли не более трех-четырех его сокурсников.

Характерная дневниковая запись 1958 года:

19 июня. <…> Сегодняшний поход по букинистам был удачен. Но на Кузнецком буквально из-под носа взяли Мандельштама!.. «Огорченья не снесла»…

(Позже вставлен инициал – «И.». Речь шла об изданной в 1902 году книге И. Мандельштама «О характере гоголевского стиля», впоследствии им приобретенной. Купить книги О. Мандельштама – в отличие от книг Гумилева – в букинистических в ту пору было невозможно – М. Ч.)

Главные его силы отданы филологии. Он занимается на кафедре русского языка; начинает печататься (Стиль и язык рассказа Чехова «Ионыч» // Русский язык в школе, 1959, № 1); пишет диплом о стиле Чехова под руководством академика В. В. Виноградова.

Уже в студенческие годы, Ч., не будучи диссидентом (хотя, естественно, диссиденты входили в семейный дружеский круг Чудаковых), столкнулся с давлением советской власти на свою научную жизнь. Студентом 5-го курса он был приглашен на I Международную конференцию по вопросам поэтики, проходившую в августе 1960 года в Варшаве, – она должна была стать настоящим научным событием: изучение поэтики в странах «социалистического лагеря» только возрождалось после ликвидации «формальной школы». Тогда Ч. впервые не выпустили за рубеж. С этого времени он стал невыездным (разумеется, как это было принято, без объяснения причин). В последние годы жизни в домашних разговорах Ч. вспоминал именно этот первый случай, глубоко его травмировавший: «Если бы я поехал на эту первую конференцию по поэтике, которой был так увлечен, – каким бы толчком могло это стать в моих научных занятиях!..»

В аспирантуру в те годы поступать сразу после Университета было невозможно, несмотря на рекомендацию Ученого совета: Хрущев потребовал, чтобы и рекомендованные в аспирантуру наряду со всеми выпускниками отработали два года прежде, чем начать научные занятия. По распределению А. П. стал преподавать русский язык в только что открытом Университете Дружбы народов – и едва ли не первым стал активно применять лингафонные средства, добиваясь больших успехов; восхищался лингвистической одаренностью студента одной из африканских стран – на новогоднем вечере 1961 года тот читал наизусть стихи Пушкина без единой орфоэпической ошибки…

Спустя год, летом 1962 года, при содействии акад. Виноградова проректор МГУ принял у Ч. документы (до этого безоговорочно отказав в этом) и допустил к экзаменам в аспирантуру; на А. П. произвело неизгладимое впечатление поведение проректора: не смотревший в его сторону при первом визите чиновник после звонка академика вышел к нему из-за стола со словами: «Что же Вы нас совсем забыли?!..».

Под научным руководством В. В. Виноградова была написана кандидатская диссертация Ч. «Эволюция стиля прозы Чехова» (М., 1966).

В 1962 году Ч. познакомился с В. Б. Шкловским и, сразу же возбудив его интерес (прежде всего – как знаток Опояза) и несомненную симпатию, все последующие годы, до последних дней жизни Шкловского, встречался с ним; не боясь преувеличений, можно утверждать, что мемуары Ч. «Спрашиваю Шкловского» (Литературное обозрение, 1990, № 6) – едва ли не лучший очерк личности Шкловского. Впоследствии в его же предисловии к сборнику Шкловского «Гамбургский счет: статьи – воспоминания – эссе» (М., 1990) под названием «Два первых десятилетия» дан очерк самого плодотворного периода научного творчества Шкловского.

Серьезным шагом в изучении «формальной школы» стала работа (совместно с Е. А. Тоддесом и М. О. Чудаковой) над обширнейшим комментарием к сборнику статей Тынянова – и изнурительная четырехлетняя борьба за его издание (Ю. Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977); ему предшествовало издание сборника статей Тынянова «Пушкин и его современники» (М., 1968; комментарии Ч. и А. Л. Гришунина). Работа над историей отечественной филологической науки продолжалась все последующие годы; впоследствии, в 1976–2003, со статьями и комментариями Ч. вышли 4 тома «Избранных работ» В. В. Виноградова.

Ч. занимался и критикой современного литературного процесса; первая большая работа о современной литературе – «Искусство целого: Заметки о современном рассказе» (Новый мир, 1963, № 2; в соавторстве с М. О. Чудаковой, с 1957 г. – его женой).

В 1964 году, приглашенный к участию в начинавшемся академическом издании Чехова, Ч. оставил очную аспирантуру и стал сотрудником ИМЛИ, где проработал до конца дней. Одновременно читал лекции в МГУ, в Педагогическом институте им. Ленина, в Литературном институте, в последние годы – в Школе-студии МХАТ.

Первая книга А. П. Чудакова «Поэтика Чехова» вышла в свет в ноябре 1971 года; в ней, помимо новой концепции чеховского повествования – места в нем точки зрения автора и героя, было развернуто представление о принципиальной неотобранности и неиерархичности деталей у Чехова и введено в научный оборот понятие случайностности – в противовес многолетней уверенности исследователей, что всякое ружье у Чехова стреляет. В статье видного партийного чиновника (по совместительству чеховеда) Г. Бердникова «О поэтике Чехова и принципах ее исследования» (Вопросы литературы, 1972, № 5, с. 124–141) книга была подвергнута идеологическому разносу (в том же году ее высоко оценил М. М. Бахтин, назвав в беседе с автором «лучшей книгой о Чехове и вообще одной из лучших книг по филологии в последнее время»; книга получила признание мирового чеховедения, в 1983 году была переведена на английский язык). За этим последовал негласный запрет (действовавший в течение десятилетия) на печатание любой строки автора о Чехове в двух главных советских литературоведческих журналах. Условием защиты докторской диссертации в ИМЛИ был отказ автора от своей концепции. Так и не отказавшись, а, напротив, развив ее, Ч. защитил в 1982 году на филологическом факультете МГУ диссертацию «Художественная система Чехова: генетический и психологический аспекты» (один из оппонентов, М. Л. Семанова, рассказала собравшимся после защиты на кафедре русской литературы филфака, как в 1978 году редакция журнала «Русская литература» предложила ей написать обзор чеховианы за последние восемь лет, поставив одно условие – не упоминать книгу Чудакова. «– Как же я могу ее не упоминать, если это самое яркое явление чеховианы за эти годы?» – возразила М. Л. Ей подтвердили условие. Она отказалась писать обзор) .

В 1986 году, через 15 лет после «Поэтики Чехова» вышла продолжающая ее монография Ч. «Мир Чехова. Возникновение и утверждение». Книга была посвящена памяти учителя Ч., академика В. В. Виноградова. По библиографии работ Ч. о Чехове этих пятнадцати лет буквально по шагам просматривается путь к ней исследователя. Как член чеховской группы ИМЛИ, готовившей в те годы первое академическое собрание сочинений и писем Чехова, Ч. много и плодотворно занимался текстологией и научным комментированием томов сочинений Чехова, что придавало его теоретическим построениям дополнительную убедительность и глубину. Для некоторых из томов он написал образцовые предисловия к комментариям. Он напечатал за эти же годы большое количество научных статей и несколько предисловий к массовым изданиям Чехова. И каждая из этих работ приближала создание монографии «Мир Чехова», новаторство которой начиналось с заглавия. Никто до Ч., кажется, не пытался придать этому устойчивому для литературоведения, но достаточно вольно используемому в научных работах словосочетанию статуса научного термина (мир писателя, по определению Ч. – это «оригинальное и неповторимое видение вещей и духовных феноменов, запечатленных словесно» (с. 3)). Никто до Ч. не пытался проследить и самый процесс «возникновения и утверждения» этого мира в свете основного двигателя литературной эволюции – «художественной целесообразности», за которой просматривался исторически обоснованный взгляд исследователя на самый генезис литературы. Работа над «Миром Чехова» продолжала, углубляла и выводила на новый уровень как саму концепцию творчества Чехова, введенную в научный оборот еще «Поэтикой Чехова», так и предложенную исследователем методологию анализа художественного текста. Сам Ч. считал, что с точки зрения хронологии и генезиса творчества Чехова его новая книга должна была бы предварять прежнюю. Однако опасение представить творческий путь писателя как «предуготовление» к чему-то заранее обозначенному, в виде целеустремленной эволюции без боковых и тупиковых ветвей, заставило отказаться от этой эвристически заманчивой мысли.

Он выбрал путь исследования, который его учитель академик Виноградов считал наиболее плодотворным. Если литературное произведение можно изучать в двух аспектах – «функционально-имманентном» (системно-синхроническом) и «ретроспективно-проекционном» (историко-генетическом), то наиболее плодотворным, по Виноградову, является исследование, совмещающее эти подходы в виде последовательных этапов. Но Ч., следуя своему личному переживанию литературы как особой целостности процесса художественного познания, которую он остро чувствовал именно как литератор, должен был пойти дальше и объединить эти два типа исследования, рассматривая их так, как они присутствуют в этом живом процессе. Безукоризненный научный анализ и мощная писательская интуиция стоят во главе угла научного мышления самого Ч. Это ощущается и в его личной стилистике – научной точности изложения с прорывами в стилистику иного, непосредственного переживания литературного процесса, в формулировках, для которых нужен был опыт и дарование литератора. На стыке этих двух стилистических потоков происходит огромная концентрация смыслов чудаковской концепции Чехова. Таковы многие неожиданные «боковые» и столь продуктивные для будущего изучения Чехова идеи Ч., которые он как бы случайно пробрасывает, подчиняясь логике личного ощущения материала исследования, – о чувстве «нормы» прижизненной критики, которая у критиков-современников писателя значительно живее и правильнее, чем у потомков, о поэтичности Чехова на уровне поэтики текста. При этом сам Ч. не просто продуцировал идеи, озаренный собственными прозрениями, но изучал прижизненную критику, как профессиональный библиограф, просмотрев все российские газеты чеховского времени (1880–1904). Вопрос об истоках мира Чехова, о факторах, воздействующих на формирование этого художественного мира, мысли о массовой литературе, сформировавшей феномен Чехова, – все это сегодня предстает перед нами как саморазвивающаяся школа научного чеховедения.

В десятистраничном предисловии к «Миру Чехова» Ч., по сути, выстроил общую модель универсального способа описания «мира писателя», его основных составляющих: это – «человек, его вещное окружение – природное и рукотворное, его внутренний мир, его действия» (с. 3). При этом мироописание в этих параметрах предполагает выяснение законов построения содержаний, исходя из которых можно было бы сказать, что такое-то явление характерно именно для мира Х.

Еще в «Поэтике» он выдвинул, а в «Мире Чехова» развил и укрепил систему аргументов главной своей идеи, которую считал основополагающей для мира Чехова – идеи случайностности , восходящей к мировосприятию писателя. Чеховская художественная система, рассматривавшаяся уже при жизни писателя как недостаток его дарования, фиксировавшая прежде всего незакономерное, как бы даже необязательное – то есть собственно случайное, расширяла на самом деле тем самым возможности искусства. Ч. показал, что изображенные Чеховым эпизоды, детали, действия людей сопрягаются где-то в другом, «неэвклидовом» пространстве. Чеховские ружья во всех случаях стреляют, но их пули напоминают скорее дальнобойные снаряды, разрывающиеся где-то за линией горизонта, так что до нас доносится лишь мощный и слитный гул.

При таком расширенном понимании самой художественной целесообразности явление получает право быть изображенным не только в своих существенных чертах, но и в сопутствующих, преходящих, случайных – «тех, что всегда могут возникнуть в живом, нерасчлененном потоке бытия» (с. 364). Изображенный им мир выглядит естественно-хаотично, манифестируя этим сложность мира действительного, о котором нельзя вынести последнего суждения. Индивидуально-случайное в мире Чехова имеет самостоятельную бытийную ценность и равное право на воплощение наряду с остальным – существенным и мелким, вещным и духовным, обыденным и высоким. Ч. таким образом сформулировал особенности уникального, не повторенного после него никем, мышления Чехова-писателя, сближающего его с актуальным для времени научным мышлением, лежащим в основе той новой картины мира, которая складывалась на рубеже веков.

Ч. рассматривает в двух своих книгах и множестве статей о Чехове этого времени процесс возникновения в его творчестве предметного изображения нового типа. Ч. вообще первым обратил внимание на важность исследования предметного мира литературы:

Рождение художественного предмета – это объективация представлений художника, это процесс, где мир внутренний сталкивается с проникающим в него внешним, и с момента этого проникновения несет на себе его явственные следы. В этом столкновении реально-эмпирическое имеет преимущество – писатель может говорить только на языке данного предметного мира, только так он может быть понят. Поэтому всякий писатель естественным образом социален: любое надвременное и вечное воплощается им в вечном обличье той эпохи, к которой он принадлежит.

Обращение к предметности и случайностности чеховского мира совершенно иначе поставило вопрос о смысле обращения Чехова к повседневности как форме и философии жизни, что оставалось и до сих пор остается до конца не ясным для многих читателей Чехова. Ч. обращается к истокам новых для литературы сюжетно-композиционных принципов, использованных Чеховым, к вопросу о «внешнем и внутреннем мире», сравнивая фабулу и сюжет у Чехова, он совершенно по-новому ставит на основании этого проблему героя Чехова как проблему «среднего человека». Наконец, он намечает связь между художественным миром и биографией писателя, открывая пути для создания полноценной биографии Чехова. Каждая из этих тем не просто могла и должна была бы быть развернута в самостоятельную монографию, но содержит огромное количество как бы случайно возникающих, боковых, но необычайно продуктивных для дальнейшего изучения Чехова и чеховской литературной эпохи идей, еще требующих своего исследователя. Ч., по существу, намечает в этой книге и своей чеховиане возможную эволюцию парадигмы научного чеховедения.

В основе методологии Ч. лежит великолепное знание им методов и сути академических школ литературоведения, замечательная интуиция ученого и литератора, доскональное знание предшествующей ему литературы о Чехове, знание биографии и эпохи писателя в фактах и документах. Ч. исходил из того обстоятельства, что самый путь Чехова в литературу (через массовую литературу и мелкую прессу) был уникален для русской литературы. В книге немало блестящих страниц, посвященных анализу этой литературы, читателем и «выдвиженцем» которой был Чехов. Рассматривая это опытное поле писателя, исследователь выдвигает ряд интереснейших гипотез и еще больше дает толчков будущим исследователям. Это был новый тип художественно-философского постижения мира писателя, не только не бегущий быта, вещи, но вместивший их в медитирующее сознание, надстраивающееся над ними. Этими словами открывается возможность новой специальной монографии о Чехове, никем еще не написанной, но смогшей объяснить многое из неразгаданных загадок Чехова и снять с писателя многие претензии – в частности, отсутствие романа в его творчестве, который Чехов так и не смог написать. Очевидно, мы еще только на пороге постижения сути типа чеховского мышления, его генезиса и открываемых им путей возникновения и утверждения подобного сознания в литературе .

В 1987 году в издательстве «Просвещение» вышла биография «Антон Павлович Чехов: Книга для учащихся» (переиздана в 2013 году издательством «Время» с добавлением фотоиллюстраций), где таганрогское детство и отрочество Чехова предстали в необычном свете – в морском, портовом городе, где «в разгар летней навигации пароходам и парусникам со всего света было тесно в гавани». В основном подготовил к печати полную аннотированную библиографию прижизненной чеховской критики. Написал несколько мемуаров о старших коллегах – своих учителях: «Слушаю Бонди», «Учусь у Виноградова», «Спрашиваю Шкловского» и др.

Весь русский XIX век был в поле зрения ученого; но главным объектом его внимания наряду с Чеховым был Пушкин; изучая поэтику его прозы, Ч. мечтал также если не создать целиком (понимая неподъемность задачи), то положить методологическое начало тому, что он называл тотальным комментарием к «Евгению Онегину».

Роман "Ложится мгла на старые ступени" решением жюри конкурса "Русский Букер" признан лучшим русским романом первого десятилетия нового века. Выдающийся российский филолог Александр Чудаков (1938-2005) написал книгу, которую и многие литературоведы, и читатели посчитали автобиографической - настолько высока в ней концентрация исторической правды и настолько достоверны чувства и мысли героев.

"НАУКА", МОСКВА, 1971.
В этой книге творчество Чехова рассматривается как целостная система.
Автор устанавливает свойства, общие всем уровням чеховской художественной системы, - повествованию, сюжету, сфере идей - те черты, которые и создают мир Чехова, являющий собою новое слово в литературном мышлении XIX в.

Александр Павлович Чудаков (1938-2005) - доктор филологических наук, исследователь русской литературы XIX-XX веков, писатель, критик. Широкому кругу читателей он известен как автор романа "Ложится мгла на старые ступени..." (премия "Русский Букер" 2011 г. за лучший роман десятилетия), а в филологической среде - как крупнейший специалист по творчеству Чехова.

Сборник посвящен памяти Александра Павловича Чудакова (1938-2005) - литературоведа, писателя, более всего известного книгами о Чехове и романом "Ложится мгла на старые ступени" (премия "Русский Букер десятилетия", 2011). После внезапной гибели Александра Павловича осталась его мемуарная проза, дневники, записи разговоров с великими филологами, книга стихов, которую он составил для друзей и близких, - они вошли в первую часть...

3 октября в больнице после полученных травм умер . Травмы были якобы несовместимы с жизнью, но его поистине могучий, богатырский организм боролся до последнего. Ничто не предвещало смерти этого большого, бодрого человека, полного замыслов и сил. Поверить в случившееся невозможно - настолько был он всегда живой, деятельный, заинтересованный жизнью, настолько многое в ней любил и так много еще хотел сделать. Совершенно противоестественная, дикая смерть.

О научных заслугах Александра Павловича Чудакова будут говорить много и скажут, наверное, лучше меня. Они, эти заслуги, еще в полной мере не осмыслены. Ясно одно - ушел настоящий большой филолог, и с его уходом уже окончательно прервалась связь между нашим поколением и великой русской филологией первой половины XX века, коей он был прямой наследник. Обо всем этом еще будут писать, будут выходить статьи и книги в его честь, и это хорошо, но разве в этом дело? Славой он и при жизни не был обделен, да только вот ничего не нажил - ни должностей, ни премий, ни простой возможности спокойно заниматься своим делом, не заботясь о ежедневном хлебе насущном. Мы знаем его замечательные книги о ("Поэтика Чехова", 1971; "Мир Чехова", 1986; "Антон Павлович Чехов", 1987; "Слово-вещь-мир. От Пушкина до Толстого", 1992)), его статьи о Пушкине, Гоголе, его работы по истории русской филологической науки, но как горько думать, что не доведена до конца титаническая работа над полной чеховской библиографией, не написан умопомрачительный "тотальный комментарий" к "Евгению Онегину", не подготовленной осталась книга мемуаров, над которой ему так хотелось работать в последнее время, но не было издательского заказа на нее, такого заказа, который позволил бы бросить все и засесть дописывать книгу - об этом он мечтал. И никто никогда не сможет реализовать эти замыслы. Жить - это делать то, что другой за тебя не сделает. Александр Павлович жил и делал свое дело - и вот так резко и страшно оборвалась эта жизнь, так внезапно для всех!

Но главную свою книгу он успел написать - роман "Ложится мгла на старые ступени", наделавший столько шуму, почти получивший, но не получивший Букера, - замечательную русскую книгу, которую не без оснований сравнивали с "Былым и думами " Герцена, а я бы сравнила еще и с пушкинским "Онегиным " в том смысле, что автор раскрылся в этой книге со всей возможной полнотой. С ее страниц предстала нам не только подлинная, сохраненная Россия, но и сам ее автор - в неожиданном для многих образе, таким, каким его не очень знали в "узких научных кругах". Потом, когда книга снискала безусловный успех и признание, он, как будто оправдываясь, говорил, что просто вынужден был ее написать - настолько распирали его приобретенные за жизнь познания. А познания эти были и вправду необозримы и порой ошеломительны - и в естественных науках, и в гуманитарных, и в теории, и в практике. "Я хотел как-то освободиться от всего этого, - говорил, как бы стесняясь, Чудаков, - и вот нашел такую форму: роман". В академических кругах такие "шаги вбок" не в почете, зато как запойно читали эту книгу о жизни в далеком Чебачинске широкие круги незашоренной интеллигенции, и "гуманитарной", и "технической"! Читали - потому что книга эта прежде всего талантлива, потому что автор ее был сполна наделен талантом познания, талантом слова и главное - талантом жить.

Как было им не любоваться, когда, положив очки в ботинок на берегу, он покрывал роскошным баттерфляем сотню метров водного пространства, или, напротив, уходил под воду, чтобы через несколько минут всплыть на другом берегу! Еще пару лет назад он с сожалением говорил, что раньше легко проплывал под водой сто метров, а теперь вот только 70-80. Плавание было его особой любовью, а может, и призванием - в юности ему прочили блестящую спортивную карьеру, он по этому пути не пошел, зато с каким удовольствием осуществлял заплывы в пушкинской Сороти - один, помню, заплыв был в честь взятия Бастилии, другой - имени А.П.Чехова. А выйдя на берег, надевал он, строгий академический ученый, белую рубашку, галстук, пиджак, принесенные с собою в аккуратно сложенном виде, менял кроссовки на ботинки и шел делать доклад на конференции по "Евгению Онегину". А вечером, сменив белую рубашку на тельняшку, сиживал на кухне, рассказывая бесконечные истории из своей и чужой жизни и терпеливо ожидая настоящей, правильно приготовленной разварной гречневой каши, которой был большой любитель. А для детей он сочинял на ходу, с невозмутимым лицом, и одна из таких историй, рассказанная моей дочери в пору ее раннего детства, была про двух братьев - один ел все больше конфетки, а другой - гречневую кашу, и вот поехали они в Индию на соревнования по поднятию штанги, и правильный брат, конечно, победил, а неправильный был посрамлен и потом тоже, конечно, перешел на гречневую кашу.

Он никогда не упускал возможности посидеть-поговорить, и чтобы было первое, второе и компот, а лучше вермут, но можно и другое, и как неправы те, кто считает, что пить надо по восходящей и не смешивая. Они, говорил он, лишают себя разнообразия и радости жизни. Только радость общения я от него и помню. Его ничто не раздражало, он был в согласии с людьми и в согласии с миром, который был ему весь открыт и весь интересен. Он знал каждое дерево и каждую птичку, был настоящим другом кошек и собак, хорошо разбирался в почвах, в верблюдоводстве, например, и в китоводстве, во всех, кажется, естественных науках и во всех гуманитарных, и в различных технологиях, и только у него можно было надежно выяснить, стоит ли изолировать печную трубу алебастром. Он очень интересовался, правильно ли я строю дачный дом, научил меня положить под крышу тридцатку на ребро - получилось хорошо.

Кто был на даче у Александра Павловича, тот имел возможность не только в нем самом что-то главное понять, но и вообще задуматься об отношениях человека с окружающим миром. Почти все там сделано своими руками и видно, как человек может менять жизненное пространство вокруг себя, внося в него красоту и порядок, культуру и интеллект. Он корчевал пни и "наступал на болото" (это произносилось со вкусом, с гордостью), выращивал идеальный газон, ограждая его специальным бордюрным камнем, строил забор из валунов, возя их на велосипедном багажнике с окрестных карьеров. При помощи каких-то египетских подъемных механизмов валуны эти подымались на нужную высоту, сажались на раствор, и за лето стена увеличивалась метра на два. Я ахнула, когда увидела, в каком стройном и красивом порядке содержались инструменты в его сарайчике - в таком же красивом порядке выстроены цитаты в его последнем печатном тексте. А зимой - день рождения традиционно справлялся на любимой даче - он выдавал нам гостевые валенки и вел всех в двадцатиградусный мороз в лес, сетуя, что лес не чистят и вот он погибает, и надо собраться всем поселком и почистить, а то зарастет.

О последнем его тексте я хочу сказать особо, и не только как составитель "Пушкинского сборника" и заказчик материала. Речь идет о его статье "К проблеме тотального комментария " Евгения Онегина " " - по ней мы можем судить о том, каков был его грандиозный исследовательский замысел, как он мог быть осуществлен и чего мы лишились. Не могу отказать себе в потребности привести начало этого текста:

Окружающий нас эмпирический мир физически непрерывен, и непрерывность эта абсолютна: человеку в его неспекулятивном бытии (и не связанном с такими феноменами, как частицы, античастицы) не дано пространства, свободного от какой-либо материальности.

Но для сознания эмпирический мир гетерогенен и отдельностен. Только так человек получает возможность сызмальства ориентироваться в нем, лишь умозрительным усилием устанавливая субстанциальную общность классов вещей и их иерархию. Отношения взаимопомощи, биологического симбиоза и прочие экологические связи не нарушают мировой гетерогенности. Лишайник, растущий на камне, остается лишайником, а камень - камнем. Чем активней использует лишайник свое "подножие", тем больше он становится растением и тем сильнее разнится с камнем. Можно возразить, что органические тела рано или поздно превратятся в органический перегной. Но пока они внешне-морфологически самостоятельны, для обыденного сознания они гетерогенны.

Наука давно привыкла видеть все вещи в их связях. Субстанция блюда не может быть описана биологически и гастрологически без самых дальних звеньев цепи: солнце - почва - трава - вода - барашек - шашлык.

Предметы же мира художественного изначально гомогенны: все вещи литературного произведения независимо от их мыслимого материального качествования подчинены общим для всех их законам и выражают некое единое начало. Однако литературоведческие описания художественных текстов по аналогии с эмпирическим миром обычно работают с дискретными единицами: герой - мотив - сюжет - реалии - слово и т.п. "Постатейное" рассмотрение этих проблем не изучает все элементы вместе, в их естественной взаимосвязи в процессе поступательного движения текста. Такое изучение может быть осуществлено только в медленном невыборочном его чтении-анализе.

Больше всего в таком комментированном чтении нуждается "Евгений Онегин" - чтении сплошном, без пропусков, слово за словом, стих за стихом, строфа за строфой.

Мы не должны обольщать себя мыслью, что наши представления совпадают с читательскими времени Пушкина - даже о самых простых вещах, например, о санках в I главе. Чтобы восполнить это хотя бы частично, необходимо, как и в научном описании, разрешить цепь вопросов, в данном случае упряжно-экипажных. Чем санки, на которых едет Онегин к Талону, отличаются от деревенских? Велики ли? Где на них обычно ездили? Открытые они или закрытые? Сколько лошадей? Какова запряжка? Русская? Немецкая (без дуги)? С постромками или оглобельная? Какое место эти санки занимают в экипажной иерархии? Почему на бал Онегин едет уже "в ямской карете"?

Я пишу и выписываю все это по горячим следам его гибели, в ушах звучит его голос, и в этих вопросах я слышу его всегдашний неутолимый интерес к подробностям окружающего мира и его пристальное внимание к деталям художественного текста. Два эти интереса имеют общий корень в глубине его личности. На одной из презентаций романа Александр Павлович рассказал, что формирующее впечатление произвел на него когда-то список жизненно необходимых вещей, спасенных Робинзоном Крузо с затонувшего корабля. Здесь - истоки его филологических пристрастий (вспомним работы о предметном мире и роли детали в творчестве Чехова), здесь же - истоки его романа, в котором сохраненная материальная культура возведена в ранг высшей духовной ценности.

О тотальном комментарии к "Евгению Онегину" Александр Павлович много говорил в последние годы, делал блестящие доклады и читал увлекательные лекции студентам. Мне кажется, это был его любимый замысел, в котором соединился его интерес к материальному миру в литературе с лингво-стилистическим анализом текста в плане "структурного взаимодействия словесных единиц". Любимый ученик В.В.Виноградова, он был, пожалуй, единственным из живущих ныне филологов, кто мог бы осуществить такой анализ. Мы говорили с ним о том, как бы хорошо было ему перейти в нашу жалкую пушкинскую группу ИМЛИ и в порядке плановой работы сидеть и писать этот бесконечный тотальный комментарий, получая за него нищенское академическое пособие. Но и это казалось тогда нереальным. И вот он ушел, а с ним ушли его замыслы, его возможности, его уникальные исследовательские подходы, его колоссальная переполненная память, его яркая личность, его особый физический облик - все обрушилось внезапно и дико, и, оглянувшись вокруг, я с ужасом вижу, что почти не остается больших людей из того старшего поколения русских филологов, с которым связала меня жизнь.

Это книга памяти незабвенного Александра Павловича Чудакова. Его внезапная гибель уже семь с лишним лет тому назад потрясла тогда читающую не только Москву и не нашу одну Россию, но весь большой гуманитарный мир, и читатели книги увидят, что мы до сих пор не можем с этой гибелью примириться и даже как бы в нее поверить. Саша исчез тогда на самом своем подъеме, на развороте новой научной и писательской жизни. Столько было уже за плечами сделанного и столько лишь начато, к продолжению и развитию чего он полностью был готов. В его тогдашние 67 лет это была не смерть, а именно гибель. Гибель, какая в сознание не умещается. Великолепный филолог, историк литературы только что неожиданно для многих его читателей явился сильным писателем. Но роман естественно вырос из его филологических, научных занятий и интересов, филолог естественно обернулся прозаиком. И вот мы утратили того и другого в один роковой момент. Потеря была научная и литературная – но прежде всего утрата была человеческая. Потому что на наших глазах из нашего мира исчез на редкость свободный внутренне человек, проживший счастливую и красивую жизнь. Это истинно было явление современной нашей русской жизни и нашей культуры – Александр Павлович Чудаков.

Что составило эту памятную книгу? Она открывается биографией, написанной Мариэттой Омаровной Чудаковой совместно с Ириной Евгеньевной Гитович для филфаковского энциклопедического словаря биографий литературоведов, еще не вышедшего в свет. Здесь, в биографии, освещается история семьи Чудаковых, рассказано о том самом деде его, послужившем прототипом центрального героя будущего романа. Речь здесь идет и о многолетнем человеческом и писательском дневнике А. П., ведшемся им почти каждодневно и оставленном нам как одно из его произведений. Из ранних записей в дневнике еще нашего исторического 1956 года мы узнаем о его писательском замысле и можем видеть, насколько издалека созревал роман. Восемнадцатилетним второкурсником была задумана «История моего современника» и его будущая структура – «используя автобиографический материал, но не давая своего портрета», – и замысел созревал затем для осуществления через сорок лет. Дневник за многие годы огромен, и полное наше знакомство с ним еще впереди; но солидная часть его подготовлена с личными комментариями М. О. Чудаковой и напечатана ею как «приложение» в последнем издании романа А. П., признанного жюри премии Букера лучшим русским романом первого десятилетия XXI века (Ложится мгла на старые ступени. М., 2012. С. 501–636). В настоящей книге эта публикация воспроизводится в расширенном виде. В 1970 году состоялась встреча А. П. с Михаилом Михайловичем Бахтиным, разговоры с которым о Чехове и о своей «Поэтике Чехова» он записал на многих листках, собираясь включить их в книгу мемуаров о своих великих учителях; этот материал («Бахтин о «Поэтике Чехова»») был подготовлен и опубликован М. О. Чудаковой в 13-м выпуске «Тыняновского сборника» (2008. С 595–603); для настоящей книги текст расширен. В нашем сборнике авторская запись разговора с М. М. Бахтиным о Чехове и о «Поэтике Чехова» сопровождается примечанием, составленным автором этих вступительных заметок. Бахтинские записи дополняют подготовленную сейчас к изданию мемуарную книгу о разговорах А. П. на протяжении многих лет с крупнейшими филологами ХХ века, ставшими ему научными и личными учителями, – С. М. Бонди, В. В. Виноградовым и В. Б. Шкловским. Наконец – стихи А. П., которые он писал всегда и собрал их в целую книгу – «Веселый волк», осуществив ее домашнее издание в четырех экземплярах, но и после книги он не переставал писать стихи, а в ту же книгу тогда же начал включать и свои стихотворные инскрипты – дарственные надписи друзьям, какие он всегда писал в стихах, превратив их в особый жанр, где чудаковский шутейный юмор единственным образом сочетался с серьезными темами. Избранные стихи и инскрипты А. П. Чудакова также присутствуют в настоящей книге. Часть их вошла в стихотворный сборник, другие возникали позже отдельно. Публикуются также и записи к подготовлявшемуся филологом-писателем роману; темы литературно-творческие соединяются здесь с волновавшими его темами общественно-политическими.

Слово самого Александра Павловича, таким образом, открывает книгу. Дальше – мемуары о нем его друзей и читателей, слово любви к нему («Память»). Частью этого мемуарного слова были прямые отклики на его гибель, появившиеся в разделе «In memoriam» в журнале «Новое литературное обозрение» (2005, № 75 и 2006, № 77) и в «Тыняновском сборнике», большой же частью это воспоминания-отклики более поздние, датируемые днем уже настоящим. Одна статья – о романе Чудакова Андрея Немзера – еще при жизни автора была написана и напечатана; мы вводим ее сюда же, в посмертное. Саша тогда же ее оценил и написал в своей дарственной Немзеру: «автору самых точных слов об этом сочинении». Жизнь Александра Павловича и живой его образ отражены в многочисленных фотографических материалах, а также в некоторых автографах. Это тоже Саша – его почерк, его живая рука.

Многие из составивших книгу материалов предоставлены для нее М. О. Чудаковой и М. А. Чудаковой, многие, особенно в личной части («Слово Александра Чудакова») сопровождаются личными комментариями Мариэтты Омаровны; ею же в основном подобран вошедший в книгу фотографический материал.

С. Бочаров

Мариэтта Чудакова, Ирина Гитович

Биография

Чудаков Александр Павлович (1938, г. Щучинск Кокчетавской области – 2005, Москва). Родился в семье учителей. Его отец, Павел Иванович Чудаков, выпускник истфака МГУ, был родом из Тверской губернии – из села Воскресенского Бежецкого уезда. В 20-е годы вся его семья – родители, пятеро их сыновей и единственная дочь – жила в Москве, на Пироговке. Дед Ч. по отцовской линии, Иван Чудаков, происходивший в далеком прошлом из однодворцев, но росший уже в крестьянской семье, был из артельных тверских мужиков – золотильщиков церковных куполов (в такую артель по понятным причинам набирали только самых честных). Семейная легенда о смерти деда, знакомая Ч. с детства, вошла впоследствии в его роман-идиллию «Ложится мгла на старые ступени»:

Когда взрывали храм – тогда делали это, еще не скрываясь – дед пошёл смотреть. Его уговаривали остаться дома – не послушался. Видел, как в три секунды осел с неба к земле Храм; с Каменного моста была видна как раз та часть большого купола, которую десять лет золотил он. <…>

После взрыва дед слёг, болел, долго не могли определить чем; через год выяснилось – рак. В семье были уверены – от этого.

Могил его и его жены в Москве не осталось; обстоятельства этого также описаны в романе-идиллии:

…Антон любил ходить по отцовским местам, о которых слышал столько раз, что, казалось, он уже здесь бывал: по Усачёвке, скверу на Пироговке, вдоль стены Новодевичьего монастыря. На Новодевичьем кладбище были похоронены дед с бабкой по отцовской линии. Но когда перед войной дядья как-то собрались посетить могилы, на их месте они увидели ровную заасфальтированную площадку. В конторе возмущенным сыновьям показали затертый номер «Вечерней Москвы», где в уголке было несколько петитных строчек о реконструкции кладбища, в связи с чем родственников таких-то участков просят в месячный срок и т. д. Но дядьям газета на глаза не попалась: Василий Иванович был уже под Магаданом, Иван Иваныч, отовсюду уволенный, обивал пороги в поисках работы, Алексей Иваныч, специалист по горным машинам, уехал от греха подальше куда-то на шахты, а отец Антона – в Казахстан.

Александр Павлович ЧУДАКОВ
(1938-2005)

Гибель Саши Чудакова потрясла читающую… не одну Москву и не одну Россию: звонят из Петербурга, Новосибирска, Гамбурга. Потеряли не только большого филолога и недавно явившегося нам писателя - это было явление современной русской жизни.
Александр Павлович чувствовал себя человеком академическим и хотел держать традицию не только отцов - филологических дедов. Он на них равнялся в собственной филологии, он разговаривал с ними годами и разговоры эти за ними записывал. Есть книга, которую мало кто видел, - она отпечатана в Сеуле, когда А.П. там несколько лет преподавал, в количестве 10 экземпляров - «Слушаю. Учусь. Спрашиваю. Три мемуара». Разговоры с Бонди, В. В. Виноградовым и Виктором Шкловским, которые шли на протяжении многих лет и записывались в тот же день. Разговоры, населенные людьми и событиями за полвека - с 20-х до 70-х годов. Своей пытливой активностью А.П. связывал эпохи.
Последнее дело, которое он не успел совершить-завершить, - мемуарная книга таких разговоров. Сверх имен, уже названных, - с М.М. Бахтиным и Лидией Гинзбург. Не успел, как хотел, но сеульская книжка есть, и она должна быть переиздана в количестве, большем десяти экземпляров.
Не успел - странно это сказать, когда две недели назад говорили с ним весело об онегинском «бобровом воротнике». А.П. написал о нем исследование по случаю нового замысла - тотального, как он его называл, комментария к «Евгению Онегину» (курс лекций на эту тему он несколько лет читал). Все мы (почти) «предполагаем жить» и легкомысленно не собираемся умирать - А.П. как будто был таким в особенной степени. Какая-то бодрая, можно даже рискнуть сказать - оптимистическая нота его отличала, с постоянной настроенностью на новое дело - и гибель его в сознание не умещается. Именно гибель - не просто смерть. Столько было в нем жизни, с каким же шумом она из него ушла…
Анекдот из не столь уже недавнего прошлого: в самом начале перестройки мы были с ним в Амстердаме, и вот в студенческом клубе тамошний студент, узнав, что с ним рядом сам Чудаков, автор той самой «Поэтики Чехова», так обалдел, что никак не мог иначе это выразить - он сказал: «Позвольте вам предложить сигарету с марихуаной». Саша сказал тогда, что в первый раз понял, что такое слава.
Но, может быть, сказанное о бодром оптимизме - это внешнее впечатление? «И все они умерли» - заключительная глава романа-идиллии Александра Чудакова, названного блоковской строкой. Герой романа, личный герой, в последней главе погружен в мысль о смерти, и первоначальное название романа было - «Смерть деда». Не только для меня роман стал открытием. Мемуариста Чудакова я знал, писателя не подозревал. А филолога с его излюбленной темой предметного мира в литературе (с тем самым бобровым воротником) я стал узнавать, читая роман. Сколько в нем предметного мира - не литературного, а вынесенного из детства, биографического. Бесчисленные подробности быта ссыльного населения в городке на границе России и Казахстана, где провел свое военное и послевоенное детство автор.
А вообще роман - исторический. Не только картина эпохи в обилии подробностей, но свидетельство. Свидетельство о том, как русская жизнь сохранялась внутри советской в той полуссыльной среде, о которой я не знаю другого такого литературного свидетельства.
Дед-священник - первое и последнее слово романа. «Дед был очень силен». В первой главе в армреслинге он кладет руку кузнеца. Я видел, как Саша работает ломом - лед колет. Видел, как он строит дом своими руками. Дом (дача) вышел трехэтажный, готический, как собор. Одна знакомая, увидев его, сказала: «Автопортрет».
Высокий, тяжелый, большой человек - этот образ входил и в работу филолога. Мощь физическая, наверное, передавшаяся от деда-священника. Александр Чудаков мог стать профессиональным пловцом - знаменитый послевоенный пловец и тренер Леонид Мешков склонял его на эту карьеру. Не пошел - пошел в филологи.
Три года назад мы были в Михайловском и много плавали в приятно чистой Сороти. Он, конечно, отрывался и великодушно дожидался. Выйдя же из воды, облачался в белый костюм и галстук и делал доклад. Таков был стиль-человек.
Сергей Бочаров, 06.10.2005
("Новая Газета"
)

    Фрагмент из романа "Ложится мгла на старые ступени":

    В этой стране, чтобы выжить, все должны были уметь делать всё.
    Огород деда, агронома–докучаевца, знатока почв, давал урожаи неслыханные. Была система перегнойных куч, у каждой - столбик с датой заложения. В особенных сарайных убегах копились зола, гашеная известь, доломит и прочий землеудобрительный припас. Торф, привозимый с приречного болота, не просто рассыпали на огороде, но добавляли в коровью подстилку - тогда после перепревания в куче навоз получался особенно высокого качества. При посадке картофеля во всякую лунку сыпали (моя обязанность) из трех разных ведер: древесную золу, перегной и болтушку из куриного помета (она стояла в огромном чане, распространяя страшное зловоние). Сосед Кувычко острил: пельмени делают из трех мяс, а у вас лунки из трех говн, намекая на то, что перегной брали из старой выгребной ямы и зола тоже была экскрементального происхождения - продукт сжигания кизяка. Другие соседи тоже смеялись над столь сложным и долгим способом посадки картошки, простого дела, но осенью, когда Саввины на своем огороде из–под каждого куста сорта лорх или берлихинген накапывали не три–четыре картофелины, а полведра и некоторые клубни тянули на полкило, смеяться переставали.
    Про приусадебные участки друг друга знали все - кто что сажает, какой урожай. Обменивались сведениями и семенами; в горячую пору, если кто заболевал или кого взяли на фронт, помогали вскопать огород, вырыть картошку. Огород был всем и для членов колхоза “Двенадцатая годовщина Октября”, которым по трудодням платили какую–то чепуху (от колхозницы Усти я и услыхал частушку про советский герб: “Хочешь жни, а хочешь куй - все равно получишь...”), и для учителей, зарплаты которым не хватало, и для ссыльных, которых в любой момент могли уволить. После службы, после колхоза все копались на своих огородах до темноты; заборов не было - только межа; подходили, здоровались, разговаривали, опершись на вилы–четырехрожки (мягкую землю картофельных делянок лопатой не копали). И - работа до седьмого пота; вся любовь к земле, полю, пашне, вся древняя поэзия земледельческого труда переместилась на огород.