Александр пушкин - капитанская дочка. Пушкин александр сергеевич

Повесть, которую мы все проходили в школе и которую немногие перечитывали позднее. Повесть, которая куда сложнее и глубже, чем принято считать. Что же такого есть в «Капитанской дочке», оставшееся за рамками школьной программы? Почему она актуальна и по сей день? Почему ее называют «самым христианским произведением русской литературы»? Об этом размышляет писатель и литературовед Алексей Варламов.

По сказочным законам

В самом начале ХХ века один честолюбивый литератор, приехавший в Петербург из провинции и возмечтавший попасть в петербургское религиозно-философское общество, принес свои сочинения на суд Зинаиды Гиппиус. Декадентская ведьма отозвалась о его опусах невысоко. «Читайте «Капитанскую дочку», - было ее наставление. От этого напутствия Михаил Пришвин - а молодым писателем был он - отмахнулся, ибо счел для себя оскорбительным, но четверть века спустя, многое пережив, записал в дневнике: «Моя родина не Елец, где я родился, не Петербург, где я наладился жить, то и другое для меня теперь археология… моя родина, непревзойденная в простой красоте, в сочетавшейся с ней доброте и мудрости, - моя родина - это повесть Пушкина «Капитанская дочка».

И в самом деле - вот поразительное произведение, которое признали все и никогда не пытались сбросить с корабля современности. Ни в метрополии, ни в эмиграции, ни при каких политических режимах и властных настроениях. В советской школе эту повесть проходили в седьмом классе. Как сейчас помню сочинение на тему «Сравнительная характеристика Швабрина и Гринева». Швабрин - воплощение индивидуализма, клеветы, подлости, зла, Гринев - благородство, доброта, честь. Добро и зло вступают в схватку и в конечном итоге побеждает добро. Казалось бы, все очень просто в этом конфликте, линейно - ан нет. «Капитанская дочка» - произведение очень непростое.

Во-первых, этой повести предшествовала, как известно, «История Пугачевского бунта», по отношению к которой «Капитанская дочка» - формально своего рода художественное приложение, а в сущности, преломление, преображение исторических взглядов автора, в том числе на личность Пугачева, что очень точно заметила Цветаева в эссе «Мой Пушкин». Да и вообще неслучайно Пушкин опубликовал повесть в «Современнике» не под своим именем, но в жанре семейных записок, якобы доставшихся издателю от одного из потомков Гринева, а от себя дал лишь название и эпиграфы к главам. А во-вторых, у «Капитанской дочки» есть другой предшественник и спутник - неоконченный роман «Дубровский», и два этих произведения связывают очень прихотливые взаимоотношения. К кому ближе Владимир Дубровский - к Гриневу или к Швабрину? Нравственно - конечно к первому. А исторически? Дубровский и Швабрин оба - изменники дворянству, пусть и по разным причинам, и оба дурно заканчивают. Быть может, именно в этом парадоксальном сходстве и можно найти объяснение тому, почему Пушкин отказался от дальнейшей работы над «Дубровским» и из не до конца очерченного, несколько смутного, печального образа главного героя возникла пара Гринев и Швабрин, где у каждого внешнее соответствует внутреннему и оба получают по делам своим, как в нравоучительной сказке.

«Капитанская дочка», собственно, и написана по сказочным законам. Герой ведет себя щедро и благородно по отношению к случайным и необязательным, казалось бы, людям - офицеру, который, пользуясь его неопытностью, обыгрывает его в бильярд, платит сто рублей проигрыша, случайного прохожего, который вывел его на дорогу, угощает водкой и дарит ему заячий тулуп, и за это позднее они отплачивают ему великим добром. Так Иван-царевич бескорыстно спасает щуку или горлицу, а они за это помогают ему одолеть Кащея. Дядька же Гринева Савельич (в сказке это был бы «серый волк» или «конек-горбунок») при несомненной теплоте и обаянии этого образа сюжетно выглядит как помеха гриневской сказочной правильности: он против того, чтобы «дитя» платило карточный долг и награждало Пугачева, из-за него Гринева ранят на дуэли, из-за него он попадает в плен к солдатам самозванца, когда едет выручать Машу Миронову. Но в то же время Савельич заступается за барина перед Пугачевым и подает ему реестр разграбленных вещей, благодаря чему Гринев получает в качестве компенсации лошадь, на которой совершает выезды из осажденного Оренбурга.

Под присмотром свыше

Тут нет нарочитости. В прозе Пушкина незримо присутствует сцепление обстоятельств, но оно не искусственно, а естественно и иерархично. Пушкинская сказочность оборачивается высшим реализмом, то есть действительным и действенным Божьим присутствием в мире людей. Провидение (но не автор, как, например, Толстой в «Войне и мире», убирающий со сцены Элен Курагину, когда ему необходимо сделать Пьера свободным) ведет героев Пушкина. Это нисколько не отменяет известную формулу «какую штуку удрала со мной Татьяна, она вышла замуж» - просто судьба Татьяны и есть проявление высшей воли, которую ей дано распознавать. И такой же дар послушания есть у бесприданницы Маши Мироновой, которая мудро не торопится замуж за Петрушу Гринева (вариант попытки брака без родительского благословления полусерьезно-полупародийно представлен в «Метели», и известно, к чему он приводит), а полагается на Провидение, лучше знающее, что надо для ее счастья и когда придет его время.

В пушкинском мире все находится под присмотром свыше, но все же и Маша Миронова, и Лиза Муромская из «Барышни-крестьянки» были счастливее Татьяны Лариной. Почему - Бог весть. Это мучило Розанова, для которого усталый взгляд Татьяны, обращенный к мужу, перечеркивает всю ее жизнь, но единственное, чем могла бы она утешиться - именно она стала женским символом верности, черты, которую почитал Пушкин и в мужчинах, и в женщинах, хоть и вкладывал в них разные смыслы.

Один из самых устойчивых мотивов в «Капитанской дочке» - мотив девичьей невинности, девичьей чести, так что эпиграф к повести «Береги честь смолоду» может быть отнесен не только к Гриневу, но и к Маше Мироновой, и ее история сохранения чести не менее драматична, чем его. Угроза подвергнуться насилию - самое страшное и реальное, что может произойти с капитанской дочкой на протяжении практически всего повествования. Ей угрожает Швабрин, потенциально ей угрожают Пугачев и его люди (не случайно Швабрин пугает Машу судьбой Лизаветы Харловой, жены коменданта Нижнеозерской крепости, которая после того как муж ее был убит, стала наложницей Пугачева), наконец, ей угрожает и Зурин. Вспомним, что, когда солдаты Зурина задерживают Гринева как «государева кума», следует приказ офицера: «отвести меня в острог, а хозяюшку к себе привести». И потом, когда все разъясняется, Зурин просит извинения перед дамой за своих гусар.

А в главе, которую Пушкин исключил из окончательной редакции, знаменателен диалог между Марьей Ивановной и Гриневым, когда оба оказываются в плену у Швабрина:
«- Полно, Петр Андреич! Не губите за меня и себя и родителей. Выпустите меня. Швабрин меня послушает!
- Ни за что, - закричал я с сердцем. - Знаете ли вы, что вас ожидает?
- Бесчестия я не переживу, - отвечала она спокойно».
А когда попытка освободиться заканчивается неудачей, раненый изменник Швабрин издает точно такой же приказ, что и верный присяге Зурин (носящий в этой главе фамилию Гринев):
«- Вешать его… и всех… кроме ее…»
Женщина у Пушкина - главная военная добыча и самое беззащитное на войне существо.
Как сберечь честь мужчине более или менее очевидно. Но девушке?
Этот вопрос, наверное, автора мучил, неслучайно он так настойчиво возвращается к судьбе жены капитана Миронова Василисы Егоровны, которую после взятия крепости пугачевские разбойники «растрепанную и раздетую донага» выводят на крыльцо, а потом ее, опять же нагое, тело валяется у всех на виду под крыльцом, и только на другой день Гринев ищет его глазами и замечает, что оно отнесено немного в сторону и прикрыто рогожею. В сущности, Василиса Егоровна берет на себя то, что предназначалось ее дочери, и отводит от нее бесчестье.

Своего рода комической антитезой представлениям повествователя о драгоценности девичьей чести служат слова командира Гринева генерала Андрея Карловича Р., который, опасаясь того же, что стало нравственной пыткой для Гринева («На дисциплину разбойников никак нельзя положиться. Что будет с бедной девушкой?»), совершенно по-немецки, житейски практично и в духе белкинского «Гробовщика» рассуждает:
«(…) лучше ей быть покамест женою Швабрина: он теперь может оказать ей протекцию; а когда его расстреляем, тогда, Бог даст, сыщутся ей и женишки. Миленькие вдовушки в девках не сидят; то есть хотел я сказать, что вдовушка скорее найдет себе мужа, нежели девица».
И характерен горячий ответ Гринева:
«Скорее соглашусь умереть, - сказал я в бешенстве, - нежели уступить ее Швабрину!»

Диалог с Гоголем

«Капитанская дочка» писалась почти одновременно с «Тарасом Бульбой» Гоголя, и между этими произведениями также идет очень напряженный, драматический диалог, вряд ли сознательный, но тем более существенный.
В обеих повестях завязка действия связана с проявлением отцовской воли, которая противоречит материнской любви и ее одолевает.
У Пушкина: «Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку, и слезы потекли по ее лицу».
У Гоголя: «Бедная старушка (…) не смела ничего говорить; но, услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, - и никто бы не смог описать всей безмолвной горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах».

Отцы же в обоих случаях решительны.
«Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнения», - сообщает в своих записках Гринев.
У Гоголя жена Тараса надеется, что «авось либо Бульба, проснувшись, отсрочит денька на два отъезд», но «он (Бульба. - А. В.) очень хорошо помнил всё, что приказывал вчера».
И у Пушкина, и у Гоголя отцы не ищут для детей легкой доли, посылают туда, где либо опасно, либо по крайней мере не будет светских развлечений и мотовства, и дают им наставления.
«- Теперь благослови, мать, детей своих! - сказал Бульба. - Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, чтобы стояли всегда за веру Христову, а не то - пусть лучше пропадут, чтоб и духу их не было на свете!».
«Батюшка сказал мне: “Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду”».

Вокруг этих нравственных предписаний и строится конфликт обоих произведений.

Остап и Андрий, Гринев и Швабрин - верность и предательство, честь и измена - вот что составляет лейтмотивы двух повестей.

Швабрин написан так, что его ничто не извиняет и не оправдывает. Он воплощение подлости и ничтожества, и для него обыкновенно сдержанный Пушкин не жалеет черных красок. Это уже не сложный байронический тип, как Онегин, и не милая пародия на разочарованного романтического героя, как Алексей Берестов из «Барышни-крестьянки», который носил черное кольцо с изображением мертвой головы. Человек, способный оклеветать отказавшую ему девушку («Ежели хочешь, чтоб Маша Миронова ходила к тебе в сумерки, то вместо нежных стишков подари ей пару серег», - говорит он Гриневу) и тем самым нарушить дворянскую честь, легко изменит присяге. Пушкин сознательно идет на упрощение и снижение образа романтического героя и дуэлянта, и последнее клеймо на нем - слова мученицы Василисы Егоровны: «Он за душегубство и из гвардии выписан, он и в Господа Бога не верует».

Именно так - в Господа не верует, вот самая страшная низость человеческого падения, и это оценка дорогого стоит в устах того, кто некогда и сам брал «уроки чистого афеизма», но к концу жизни художественно слился с христианством.

Иное дело - предательство у Гоголя. Оно, если так можно выразиться, романтичнее, соблазнительнее. Андрия погубила любовь, искренняя, глубокая, самоотверженная. О последней минуте его жизни с горечью пишет автор: «Бледен, как полотно, был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев - это было имя прекрасной полячки».

Собственно, и умирает Андрий у Гоголя гораздо раньше, нежели Тарас произносит знаменитое «Я тебя породил, я тебя и убью». Погибает он («И погиб козак! Пропал для всего козацкого рыцарства») в тот момент, когда целует «благовонные уста» прекрасной полячки и ощущает то, «что один только раз в жизни дается чувствовать человеку».
А вот у Пушкина сцена прощания Гринева с Машей Мироновой накануне приступа Пугачева написана словно в пику Гоголю:
«- Прощай, ангел мой, - сказал я, - прощай, моя милая, моя желанная! Что бы со мною ни было, верь, что последняя (курсив мой. - А.В.) моя мысль будет о тебе».
И дальше: «Я с жаром ее поцеловал и поспешно вышел из комнаты».

Любовь к женщине у Пушкина - не помеха дворянской верности и чести, но ее залог и та сфера, где эта честь в наибольшей степени себя проявляет. В Запорожской Сечи, в этой гульбе и «беспрерывном пиршестве», которое имело в себе что-то околдовывающее, есть все, кроме одного. «Одни только обожатели женщин не могли найти здесь ничего». У Пушкина прекрасная женщина есть везде, даже в гарнизонном захолустье. И везде есть любовь.

Да и само казачество с его духом мужского товарищества романтизируется и героизируется у Гоголя и совершенно в ином ключе изображено у Пушкина. Сначала казаки вероломно переходят на сторону Пугачева, потом сдают своего предводителя царю. И то, что они неверны, заранее знают обе стороны.

«- Принять надлежащие меры! - сказал комендант, снимая очки и складывая бумагу. - Слышь ты, легко сказать. Злодей-то, видно, силен; а у нас всего сто тридцать человек, не считая казаков, на которых плоха надежда, не в укор буди тебе сказано, Максимыч. (Урядник усмехнулся.)».
«Самозванец несколько задумался и сказал вполголоса:
- Бог весть. Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры. Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моей головой».
А вот у Гоголя: «Сколько ни живу я на веку, не слышал я, паны братья, чтобы козак покинул где или продал как-нибудь своего товарища».

Зато само слово «товарищи», во славу которого Бульба произносит знаменитую речь, встречается в «Капитанской дочке» в той сцене, когда Пугачев и его сподвижники поют песню «Не шуми, мати, зеленая дубравушка» о товарищах казака - темной ночи, булатном ноже, добром коне и тугом луке.

И Гринева, который только что был свидетелем страшного бесчинства, учиненного казаками в Белогорской крепости, это пение потрясает.
«Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, - все потрясало меня каким-то пиитическим ужасом».

Движение истории

Гоголь пишет о жестокости казаков - «избитые младенцы, обрезанные груди у женщин, содранные кожи с ног по колени у выпущенных на свободу (…) не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они», - и эту жестокость не осуждает, считая ее неизбежной чертой того героического времени, которое породило людей, подобных Тарасу или Остапу.

Единственный раз, когда он наступает на горло этой песне, - в сцене пыток и казни Остапа.
«Не будем смущать читателей картиною адских мук, от которых дыбом поднялись бы их волоса. Они были порождение тогдашнего грубого, свирепого века, когда человек вел еще кровавую жизнь одних воинских подвигов и закалился в ней душой, не чуя человечества».

У Пушкина описание изуродованного пытками старого башкирца, участника волнений 1741 года, который не может ничего сказать своим истязателям, потому что во рту у него шевелится короткий обрубок вместо языка, сопровождается, казалось бы, схожей сентенцией Гринева: «Когда вспомню, что это случилось на моем веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространения правил человеколюбия».

Но в целом отношение к истории у Пушкина иное, чем у Гоголя - он видел смысл в ее движении, видел в ней цель и знал, что в истории есть Божий Промысел. Отсюда его знаменитое письмо к Чаадаеву, отсюда движение народного голоса в «Борисе Годунове» от бездумного и легкомысленного признания Бориса царем в начале драмы и до ремарки «народ безмолвствует» в ее конце.
У Гоголя же «Тарасу Бульбе» как повести о прошлом противопоставлены «Мертвые души» настоящего, и пошлость нового времени для него страшнее жестокости старины.

Примечательно, что в обеих повестях есть сцена казни героев при большом стечении народа, и в обоих случаях осужденный на казнь находит в чужой толпе знакомое лицо или голос.
«Но, когда подвели его к последним смертным мукам, казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: Боже, Боже, все неведомые, все чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи:
- Батько! Где ты? Слышишь ли ты?
- Слышу! - раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул».
Пушкин и здесь скупее.

«Он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, была показана народу».

Но и там, и там - один мотив.

У Гоголя родной отец провожает сына и тихо шепчет: «Добре, сынку, добре». У Пушкина Пугачев - посаженный отец Гринева. Таким он явился ему в пророческом сне; как отец он позаботился о его будущем; и в последнюю минуту жизни в огромной толпе народа никого более близкого, чем сохранивший честь дворянский недоросль, разбойнику и самозванцу Емеле не нашлось.
Тарас и Остап. Пугачев и Гринев. Отцы и дети минувших времен.

Глава 1. Сержант гвардии. Глава открывается биографией Петра Гринева: отец служил, вышел в отставку, в семье было 9 детей, но все, кроме Петра, умерли в младенчестве. Еще до его появления на свет Гринева записали в Семеновский полк. До совершеннолетия он считался в отпуске. Воспитывает мальчика дядька Савельич, под руководством которого Петруша осваивает русскую грамоту и учится судить о достоинствах борзого кобеля. Позже к нему выписывают француза Бопре, который должен был учить мальчика «по-французски, по-немецки и другим наукам», но воспитанием Петруши он не занимался, а пил и гулял по девицам. Отец вскоре обнаруживает это и выгоняет француза. Когда Петру идет семнадцатый год, отец отправляет его на службу, но не в Петербург, как надеялся сын, а в Оренбург. Напутствуя сына, отец велит беречь ему «платье снову, а честь смолоду». По приезде в Симбирск Гринев знакомится в трактире с ротмистром Зуриным, который учит его играть на бильярде, спаивает и выигрывает у него 100 руб. Гринев «вел себя, как мальчишка, вырвавшийся на волю». Наутро Зурин требует выигрыш. Желающий показать характер Гринев заставляет Савельича, несмотря на его протесты, выдать деньги и, пристыженный, уезжает из Симбирска.

Глава 2 Вожатый. По дороге Гринев просит у Савельича прощения за свое глупое поведение. В пути их застает буран. Они сбиваются с дороги. Встречают человека, «сметливость и тонкость чутья» которого поражают Гринева, человек просит проводить их до ближайшего жилья. В кибитке Гриневу снится сон, будто он приезжает в усадьбу, застает отца при смерти. Петр подходит к нему за благословением и видит вместо отца мужика с черной бородой. Мать уверяет Гринева, что это его посаженый отец. Мужик вскакивает, начинает размахивать топором, комната заполняется мертвыми телами. Петру же мужик улыбается и зовет под свое благословение. На постоялом дворе Гринев разглядывает вожатого. «Он был лет сорока, росту среднего, худощав и широкоплеч. В черной бороде его показывалась проседь, живые большие глаза так и бегали. Лицо его имело выражение довольно приятное, но плутовское. Волоса были обстрижены в кружок, на нем был оборванный армяк и татарские шаровары». Вожатый разговаривает с хозяином на «иносказательном языке»: «В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камешком, да мимо». Гринев подносит вожатому стакан вина, дарит ему заячий тулупчик. Из Оренбурга старый товарищ отца Андрей Карлович Р. направляет Гринева на службу в Белогорскую крепость (40 верст от города).

Глава 3 Крепость. Крепость похожа на деревушку. Распоряжается всем разумная и добрая старушка, жена коменданта, Василиса Егоровна. На другое утро Гринев знакомится с Алексеем Ивановичем Швабриным, молодым офицером «невысокого роста, с лицом смуглым и отменно некрасивым, но чрезвычайно живым». Швабрин переведен в крепость за дуэль. Швабрин рассказывает Гриневу о жизни в крепости, описывает семью коменданта, особенно нелестно отзывается о дочери коменданта Миронова - Маше. Швабрин и Гринев приглашены на обед в семью коменданта. По пути Гринёв видит «учения»: комендант Иван Кузьмич Миронов командует взводом инвалидов. Сам он при этом одет в колпак и китайский халате.

Глава 4 Поединок. Гринев очень привязывается к семейству коменданта. Его производят в офицеры. Гринев много общается со Швабриным, но тот ему нравится все меньше, а особенно его колкие замечания о Маше. Гринев посвящает Маше посредственные любовные стихи. Швабрин резко их критикует, оскорбляет Машу в разговоре с Гриневым. Гринев называет его лжецом, Швабрин требует сатисфакции. Перед дуэлью по приказанию Василисы Егоровны их арестовывают, дворовая девка Палашка даже отнимает у них шпаги. Через некоторое время Гринев узнает от Маши, что Швабрин за нее сватался, а она отказалась (этим и объясняется упорное злословие Швабрина по адресу девушки). Дуэль возобновляется, Гринев ранен.

Глава 5 Любовь. Маша и Савельич ухаживают за раненым. Гринев делает Маше предложение. Пишет письмо своим родителям. Швабрин приходит навестить Гринева, признает, что сам был виноват. Отец Гринева отказывает сыну в благословении (ему известно и о дуэли, но не от Савельича. Гринев решает, что отцу сообщил Швабрин). Маша избегает Гринева, не хочет свадьбы без согласия родителей. Гринев перестает бывать в доме Мироновых, падает духом.

Глава 6 Пугачевщина. Комендант получает уведомление о разбойничьей шайке Емельяна Пугачева, нападающей на крепости. Василиса Егоровна все выведывает, и слухи о приступе распространяются по всей крепости. Пугачев призывает противника сдаваться. Одно из воззваний попадает в руки Миронова через пойманного башкирца, у которого нет носа, ушей и языка (последствия пыток). Иван Кузьмич решает отослать Машу из крепости. Маша прощается с Гриневым. Василиса Егоровна отказывается уезжать и остается с мужем.

Глава 7 Приступ. Ночью казаки уходят из Белогорской крепости под знамена Пугачева. Пугачевцы нападают на крепость. Комендант и немногочисленные защитники Крепости обороняются, но силы неравны. Захвативший крепость Пугачев устраивает «суд». Ивана Кузьмича и его товарищей казнят (вешают). Когда очередь доходит до Гринева, Савельич бросается в ноги Пугачеву, умоляя пощадить «барского дитятю», обещает выкуп. Пугачев соглашается. Жители города и гарнизонные солдаты присягают Пугачеву. На крыльцо выводят раздетую Василису Егоровну, убивают ее. Пугачев уезжает.

Глава 8 Незваный гость. Гринева мучает мысль о судьбе Маши... Ее прячет у себя попадья, от которой Гринев узнает, что Швабрин перешел на сторону Пугачева. Савельич сообщает Гриневу, что узнал в Пугачеве вожатого. Пугачев зовет Гринева к себе. Гринев отправляется. «Все обходились между собою как товарищи и не оказывали никакого особенного предпочтения своему предводителю... Каждый хвастал, предлагал свои мнения и свободно оспоривал Пугачева». Пугачевцы поют песню про виселицу. Гости Пугачева расходятся. С глазу на глаз Гринев честно признается, что не считает Пугачева царем. Пугачев: «А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал? Думай про меня, что хочешь, а от меня не отставай». Пугачев отпускает Гринева в Оренбург, несмотря на то, что тот обещает бороться против него.

Глава 9 Разлука. Пугачев наказывает Гриневу сообщить оренбургскому губернатору, что пугачевцы будут в городе через неделю. Сам Пугачев выезжает из Белогорской крепости, оставляя Швабрина комендантом. Савельич подает Пугачеву «реестр» разграбленного барского добра, Пугачев в «припадке великодушия» оставляет его без внимания и без наказания. Жалует Гриневу лошадь и шубу со своего плеча. Маша заболевает.

Глава 10 Осада города. Гринев едет в Оренбург к генералу Андрею Карловичу. На военном совете «не было ни одного военного человека». «Все чиновники говорили о ненадежности войск, о неверности удачи, об осторожности и тому подобном. Все полагали, что благоразумнее оставаться под прикрытием пушек за крепкой каменной стеною, нежели на открытом поле испытывать счастье оружия». Чиновники предлагают подкупить людей Пугачева (назначить за его голову большую цену). Урядник привозит из Белогорской крепости Гриневу письмо от Маши (Швабрин принуждает ее выйти за него замуж). Гринев просит генерала дать ему роту солдат и полсотни казаков, чтобы очистить Белогорскую крепость. Генерал, разумеется, отказывает.

Глава 11 Мятежная слобода. Гринев и Савельич одни отправляются на помощь Маше. По дороге их хватают люди Пугачева. Пугачев допрашивает Гринева о его намерениях в присутствий наперсников. Гринев признается, что едет спасать сироту от притязаний Швабрина. Наперсники предлагают разобраться не только со Швабриным, но и с Гриневым - повесить обоих. Пугачев относится к Гриневу с явной симпатией («долг платежом красен»), обещает женить его на Маше. Утром Гринев в кибитке Пугачева едет в крепость. В доверительной беседе Пугачев говорит ему, что хотел бы пойти на Москву, «улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры. Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моею головою». Пугачев рассказывает Гриневу калмыцкую сказку об орле и вороне (ворон клевал падаль, но жил до 300 лет, а орел был согласен голодать, «лучше раз напиться живой кровью», но падали не есть, «а там - что Бог даст»).

Глава 12 Сирота. В крепости Пугачев выясняет, что Швабрин издевается над Машей, морит ее голодом. Пугачев «волею государя» освобождает девушку, хочет тут же обвенчать ее с Гриневым. Швабрин выдает, что она дочь капитана Миронова. Пугачев решает, что «казнить, так казнить, жаловать, так жаловать» и отпускает Гринева и Машу.

Глава 13 Арест. По дороге из крепости солдаты арестовывают Гринева, приняв его за пугачевца, отводят к своему начальнику, который оказывается Зуриным. По его совету Гринев решает отправить Машу с Савельичем к своим родителям, а самому продолжать сражаться. «Пугачев был разбит, но не был пойман» и собрал в Сибири новые отряды. Его преследуют, ловят, война заканчивается. Зурин получает приказ арестовать Гринева и отправить его под караулом в Казань в Следственную комиссию по делу Пугачева.

Глава 14 Суд. По обвинению Швабрина, Гринева подозревают в том, что он служил Пугачеву. Гринева приговаривают к ссылке в Сибирь. Родители Гринева очень привязались к Маше. Не желая злоупотреблять их великодушием, Маша едет в Петербург, останавливается в Царском Селе, в саду встречает императрицу и просит о милости к Гриневу, объясняя, что он попал к Пугачеву из-за нее. На аудиенции императрица обещает устроить судьбу Маши и простить Гринева. Гринева освобождают из-под стражи. Он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головой, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу.

Вариант краткого содержания повести "Капитанская дочка" 2

В основе романа лежат мемуары пятидесятилетнего дворянина Пет-ра Андреевича Гринева, написанные им во времена царствования императора Александра и посвященные «пугачевщине», в которой семнадцатилетний офицер Петр Гринев по «странному сцеплению обстоятельств» принял невольное участие.
Петр Андреевич с легкой иронией вспоминает свое детство, детство дворянского недоросля. Его отец Андрей Петрович Гринев в молодости «служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором в 17… году. С тех пор жил в своей симбирской деревне, где и женился на девице Авдотье Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина». В семье Гриневых было девять человек детей, но все братья и сестры Петруши «умерли во младенчестве». «Матушка была еще мною- брюхата, - вспоминает Гринев, - как я уже был записан в Семеновский полк сержантом». С пятилетнего возраста за Петрушей присматривает стремянной Савельич, «за трезвое поведение» пожалованный ему в дядьки. «Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля». Затем появился учитель - француз Бопре, который не понимал «значения этого слова», так как в своем отечестве был парикмахером, а в Пруссии - солдатом. Юный Гринев и француз Бопре быстро поладили, и, хотя Бопре по контракту обязан был учить Петрушу «по-французски, по-немецки и всем наукам», он предпочел скоро выучиться у своего ученика «болтать по-русски». Воспитание Гринева завершается изгнанием Бопре, уличенного в беспутстве, пьянстве и небрежении обязанностями учителя. До шестнадцати лет Гринев живет «недорослем, гоняя голубей и играя в чехарду с дворовыми мальчишками». На семнадцатом году отец решает послать сына на службу, но не в Петербург, а в армию «понюхать пороху» да «потянуть лямку». Он отправляет его в Оренбург, наставляя служить верно «кому присягаешь», и помнить пословицу: «береги платье снову, а честь смолоду». Все «блестящие надежды» молодого Гринева на веселую жизнь в Петербурге разрушились, впереди ожидала «скука в стороне глухой и отдаленной». Подъезжая к Оренбургу, Гринев и Савельич попали в буран. Случайный человек, повстречавшийся на дороге, выводит заблудившуюся в метели кибитку к умету. Пока кибитка «тихо подвигалась» к жилью, Петру Андреевичу приснился страшный сон, в котором пятидесятилетний Гринев усматривает нечто пророческое, связывая его со «странными обстоятельствами» своей дальнейшей жизни. Мужик с черной бородою лежит в постели отца Гринева, а матушка, называя его Андреем Петровичем и «посаженным отцом», хочет, чтобы Пет-руша «поцеловал у него ручку» и попросил благословения. Мужик машет топором, комната наполняется мертвыми телами; Гринев спотыкается о них, скользит в кровавых лужах, но его «страшный мужик» «ласково кличет», приговаривая: «Не бойсь, подойди под мое благословение». В благодарность за спасение Гринев отдает «вожатому», одетому слишком легко, свой заячий тулуп и подносит стакан вина, за что тот с низким поклоном его благодарит: «Спасибо, ваше благородие! Награди вас Господь за вашу добродетель». Наружность «вожатого» показалась Гриневу «замечательною»: «Он был лет сорока, росту среднего, худощав и широкоплеч. В черной бороде его показывалась проседь; живые большие глаза так и бегали. Лицо его имело выражение довольно приятное, но плутовское». Белогорская крепость, куда из Оренбурга послан служить Гринев, встречает юношу не грозными бастионами, башнями и валами, а оказывается деревушкой, окруженной деревянным забором. Вместо храброго гарнизона - инвалиды, не знающие, где левая, а где правая сторона, вместо смертоносной артиллерии - старенькая пушка, забитая мусором. Комендант крепости Иван Кузьмич Миронов - офицер «из солдатских детей», человек необразованный, но честный и добрый. Его жена, Василиса Егоровна, полностью им управляет и на дела службы смотрит как на свои хозяйственные. Вскоре Гринев становится для Мироновых «родным», да и сам он «незаметным образом привязался к доброму семейству». В дочери Мироновых Маше Гринев «нашел благоразумную и чувствительную девушку». Служба не тяготит Гринева, он увлекся чтением книг, упражняется в переводах и сочинении стихов. Поначалу он сближается с поручиком Швабриным, единственным в крепости человеком, близким Гриневу по образованию, возрасту и роду занятий. Но вскоре они ссорятся - Швабрин с издевкой раскритиковал любовную «песенку», написанную Гриневым, а также позволил себе грязные намеки относительно «нрава и обычая» Маши Мироновой, коей эта песенка была посвящена. Позже, в разговоре с Машей, Гринев выяснит причины упорного злоречия, которым Швабрин ее преследовал: поручик сватался к ней, но получил отказ. «Я не люблю Алексея Иваныча. Он очень мне противен», - признается Маша Гриневу. Ссора разрешается поединком и ранением Гринева. Маша ухаживает за раненым Гриневым. Молодые люди признаются друг другу «в сердечной склонности», и Гринев пишет батюшке письмо, «прося родительского благословения». Но Маша - бесприданница. У Мироновых «всего-то душ одна девка Палашка», в то время как у Гриневых - триста душ крестьян. Отец запрещает Гриневу жениться и обещает перевести его из Белогорской крепости «куда-нибудь подальше», чтобы «дурь» прошла. После этого письма для Гринева жизнь стала несносной, он впадает в мрачную задумчивость, ищет уединения. «Я боялся или сойти с ума, или удариться в распутство». И только «неожиданные происшествия, - пишет Гринев, - имевшие важное влияние на всю мою жизнь, дали вдруг моей душе сильное и благое потрясение». В начале октября 1773 г. комендант крепости получает секретное сообщение о донском казаке Емельяне Пугачеве, который, выдавая себя за «покойного императора Петра III», «собрал злодейскую шайку, произвел возмущение в яицких селениях и уже взял и разорил несколько крепостей». Коменданту предложено «принять надлежащие меры к отражению помянутого злодея и самозванца». Вскоре уже все заговорили о Пугачеве. В крепости схвачен башкирец с «возмутительными листами». Но допросить его не удалось - у башкирца был вырван язык. Со дня на день жители Белогорской крепости ожидают нападения Пугачева, Мятежники появляются неожиданно - Мироновы даже не успели отправить Машу в Оренбург. При первом же приступе крепость взята. Жители встречают пугачевцев хлебом и солью. Пленных, среди которых был и Гринев, ведут на площадь присягать Пугачеву. Первым на виселице гибнет комендант, отказавшийся присягнуть «вору и самозванцу». Под ударом сабли падает мертвой Василиса Егоровна. Смерть на виселице ждет и Гринева, но Пугачев милует его. Чуть позже от Савельича Гринев узнает «причину пощады» - атаман разбойников оказался тем бродягой, который получил от него, Гринева, заячий тулуп. Вечером Гринев приглашен к «великому государю». «Я помиловал тебя за твою добродетель, - говорит Пугачев Гриневу, - Обещаешься ли служить мне с усердием?» Но Гринев - «природный дворянин» и «присягал государыне императрице». Он даже не может обещать Пугачеву не служить против него. «Голова моя в твоей власти, - говорит он Пугачеву, - отпустишь меня - спасибо, казнишь - Бог тебе судья». Искренность Гринева поражает Пугачева, и тот отпускает офицера «на все четыре стороны». Гринев решает ехать в Оренбург за помощью - ведь в крепости в сильной горячке осталась Маша, которую попадья выдала за свою племянницу. Особенно его беспокоит, что комендантом крепости назначен Швабрин, присягнувший Пугачеву на верность. Но в Оренбурге Гриневу в помощи отказано, а через несколько дней войска мятежников окружают город. Потянулись долгие дни осады. Вскоре случаем в руки Гринева попадает письмо от Маши, из которого он узнает, что Швабрин принуждает ее выйти за него замуж, угрожая в противном случае выдать ее пугачевцам. Вновь Гринев обращается за помощью к военному коменданту, и вновь получает отказ. Гринев с Савельичем выезжают в Белогорскую крепость, но у Бердской слободы они схвачены мятежниками. И снова провидение сводит Гринева и Пугачева, давая офицеру случай исполнить свое намерение: узнав от Гринева суть дела, по которому тот едет в Белогорскую крепость, Пугачев сам решает освободить сироту и наказать обидчика. По дороге в крепость между Пугачевым и Гриневым происходит доверительный разговор. Пугачев отчетливо осознает свою обреченность, ожидая предательства прежде всего со стороны своих товарищей, знает он, что и «милости государыни» ему не ждать. Для Пугачева, как для орла из калмыцкой сказки, которую он с «диким вдохновением» рассказывает Гриневу, «чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью; а там что Бог даст!». Гринев делает из сказки иной нравственный вывод, чем удивляет Пугачева: «Жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину». В Белогорской крепости Гринев с помощью Пугачева освобождает Машу. И хотя взбешенный Швабрин раскрывает перед Пугачевым обман, тот полон великодушия: «Казнить, так казнить, жаловать, так жаловать: таков мой обычай». Гринев и Пугачев расстаются «дружески». Машу в качестве невесты Гринев отправляет к своим родителям, а сам по «долгу чести» остается в армии. Война «с разбойниками и дикарями» «скучна и мелочна». Наблюдения Гринева исполнены горечи: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Окончание военной кампании совпадает с арестом Гринева. Представ перед судом, он спокоен в своей уверенности, что может оправдаться, но его оговаривает Швабрин, выставляя Гринева шпионом, отряженным от Пугачева в Оренбург. Гринев осужден, его ждет позор, ссылка в Сибирь на вечное поселение. От позора и ссылки Гринева спасает Маша, которая едет к царице «просить милости». Прогуливаясь по саду Царского Села, Маша повстречала даму средних лет. В этой даме все «невольно привлекало сердце и внушало доверенность». Узнав, кто такая Маша, она предложила свою помощь, и Маша искренне поведала даме всю историю. Дама оказалась императрицей, которая помиловала Гринева так же, как Пугачев в свое время помиловал и Машу, и Гринева.

Александр Сергеевич Пушкин

Капитанская дочка

Береги честь смолоду.

Пословица

ГЛАВА I. СЕРЖАНТ ГВАРДИИ.

Был бы гвардии он завтра ж капитан.

Того не надобно; пусть в армии послужит.

Изрядно сказано! пускай его потужит…

Да кто его отец?

Княжнин.

Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей служил при графе Минихе, и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. С тех пор жил он в своей Симбирской деревни, где и женился на девице Авдотьи Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве.

Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости маиора гвардии князя Б., близкого нашего родственника. Если бы паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти неявившегося сержанта и дело тем бы и кончилось. Я считался в отпуску до окончания наук. В то время воспитывались мы не по нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава богу» - ворчал он про себя - «кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги, и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!»

Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour Йtre outchitel, не очень понимая значения этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; не редко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, т. е. (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее. Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Бопре очень скоро привык к русской настойке, и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как не в пример более полезную для желудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, - и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал. Но вскоре судьба нас разлучила, и вот по какому случаю:

Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность. Матушка шутить этим не любила, и пожаловалась батюшке. У него расправа была коротка. Он тотчас потребовал каналью француза. Доложили, что мусье давал мне свой урок. Батюшка пошел в мою комнату. В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы географическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня шириною и добротою бумаги. Я решился сделать из нее змей, и пользуясь сном Бопре, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды. Увидя мои упражнения в географии, батюшка дернул меня за ухо, потом подбежал к Бопре, разбудил его очень неосторожно, и стал осыпать укоризнами. Бопре в смятении хотел было привстать, и не мог: несчастный француз был мертво пьян. Семь бед, один ответ. Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей, и в тот же день прогнал со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание.

Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чахарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.

Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки. Батюшка у окна читал Придворный Календарь, ежегодно им получаемый. Эта книга имела всегда сильное на него влияние: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи. Матушка, знавшая наизусть все его свычаи и обычаи, всегда старалась засунуть несчастную книгу как можно подалее, и таким образом Придворный Календарь не попадался ему на глаза иногда по целым месяцам. Зато, когда он случайно его находил, то бывало по целым часам не выпускал уж из своих рук. Итак батюшка читал Придворный Календарь, изредко пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!… Обоих российских орденов кава-лер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван, и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго.

Вдруг он обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»

Да вот пошел семнадцатый годок, - отвечала матушка. - Петруша родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Гарасимовна, и когда еще…

«Добро» - прервал батюшка, - «пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим, да лазить на голубятни».

Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку, и слезы потекли по ее лицу. Напротив того трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что по мнению моему было верьхом благополучия человеческого.

Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.

«Не забудь, Андрей Петрович», - сказала матушка - «поклониться и от меня князю Б.; я-дескать надеюсь, что он не оставит Петрушу своими милостями».

Что за вздор! - отвечал батюшка нахмурясь. - К какой стати стану я писать к князю Б.?

«Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику Петруши».

Ну, а там что?

«Да ведь начальник Петрушин - князь Б. Ведь Петруша записан в Семеновский полк».

Записан! А мне какое дело, что он записан? Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон. Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.

Матушка отыскала мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила его батюшке дрожащею рукою. Батюшка прочел его со вниманием, положил перед собою на стол, и начал свое письмо.

Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж не в Петербург? Я не сводил глаз с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете с паспортом, снял очки, и подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу P., моему старинному товарищу и другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».

Итак все мои блестящие надежды рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала меня скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал я с таким восторгом, показалась мне тяжким несчастием. Но спорить было нечего. На другой день по утру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка; уложили в нее чамодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства. Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: «Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье с нову, а честь с молоду». Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей. Надели на меня зайчий тулуп, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Савельичем, и отправился в дорогу, обливаясь слезами.

В ту же ночь приехал я в Симбирск, где должен был пробыть сутки для закупки нужных вещей, что и было поручено Савельичу. Я остановился в трактире. Савельич с утра отправился по лавкам. Соскуча

ГЛАВА I. СЕРЖАНТ ГВАРДИИ.

– Был бы гвардии он завтра ж капитан.

– Того не надобно; пусть в армии послужит.

– Изрядно сказано! пускай его потужит…

– Да кто его отец?

– Княжнин.

Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей служил при графе Минихе, и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. С тех пор жил он в своей Симбирской деревни, где и женился на девице Авдотьи Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве.

Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости маиора гвардии князя Б., близкого нашего родственника. Если бы паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти неявившегося сержанта и дело тем бы и кончилось. Я считался в отпуску до окончания наук. В то время воспитывались мы не по нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава богу» – ворчал он про себя – «кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги, и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!»

Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour Йtre outchitel, не очень понимая значения этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; не редко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению) и врагом бутылки, т. е. (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее. Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то мой Бопре очень скоро привык к русской настойке, и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как не в пример более полезную для желудка. Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, – и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал. Но вскоре судьба нас разлучила, и вот по какому случаю:

Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться матушке в ноги, винясь в преступной слабости и с плачем жалуясь на мусье, обольстившего их неопытность. Матушка шутить этим не любила, и пожаловалась батюшке. У него расправа была коротка. Он тотчас потребовал каналью француза. Доложили, что мусье давал мне свой урок. Батюшка пошел в мою комнату. В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом. Надобно знать, что для меня выписана была из Москвы географическая карта. Она висела на стене безо всякого употребления и давно соблазняла меня шириною и добротою бумаги. Я решился сделать из нее змей, и пользуясь сном Бопре, принялся за работу. Батюшка вошел в то самое время, как я прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды. Увидя мои упражнения в географии, батюшка дернул меня за ухо, потом подбежал к Бопре, разбудил его очень неосторожно, и стал осыпать укоризнами. Бопре в смятении хотел было привстать, и не мог: несчастный француз был мертво пьян. Семь бед, один ответ. Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей, и в тот же день прогнал со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание.

Я жил недорослем, гоняя голубей и играя в чахарду с дворовыми мальчишками. Между тем минуло мне шестнадцать лет. Тут судьба моя переменилась.

Однажды осенью матушка варила в гостиной медовое варенье а я, облизываясь, смотрел на кипучие пенки. Батюшка у окна читал Придворный Календарь, ежегодно им получаемый. Эта книга имела всегда сильное на него влияние: никогда не перечитывал он ее без особенного участия, и чтение это производило в нем всегда удивительное волнение желчи. Матушка, знавшая наизусть все его свычаи и обычаи, всегда старалась засунуть несчастную книгу как можно подалее, и таким образом Придворный Календарь не попадался ему на глаза иногда по целым месяцам. Зато, когда он случайно его находил, то бывало по целым часам не выпускал уж из своих рук. Итак батюшка читал Придворный Календарь, изредко пожимая плечами и повторяя вполголоса: «Генерал-поручик!.. Он у меня в роте был сержантом!… Обоих российских орденов кава-лер!.. А давно ли мы…» Наконец батюшка швырнул календарь на диван, и погрузился в задумчивость, не предвещавшую ничего доброго.

Вдруг он обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»

– Да вот пошел семнадцатый годок, – отвечала матушка. – Петруша родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Гарасимовна, и когда еще…

«Добро» – прервал батюшка, – «пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим, да лазить на голубятни».

Мысль о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку, и слезы потекли по ее лицу. Напротив того трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что по мнению моему было верьхом благополучия человеческого.

Батюшка не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.

«Не забудь, Андрей Петрович», – сказала матушка – «поклониться и от меня князю Б.; я-дескать надеюсь, что он не оставит Петрушу своими милостями».

– Что за вздор! – отвечал батюшка нахмурясь. – К какой стати стану я писать к князю Б.?

«Да ведь ты сказал, что изволишь писать к начальнику Петруши».

– Ну, а там что?

«Да ведь начальник Петрушин – князь Б. Ведь Петруша записан в Семеновский полк».

– Записан! А мне какое дело, что он записан? Петруша в Петербург не поедет. Чему научится он служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон. Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.

Матушка отыскала мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила его батюшке дрожащею рукою. Батюшка прочел его со вниманием, положил перед собою на стол, и начал свое письмо.

Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж не в Петербург? Я не сводил глаз с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете с паспортом, снял очки, и подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу P., моему старинному товарищу и другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».

Итак все мои блестящие надежды рушились! Вместо веселой петербургской жизни ожидала меня скука в стороне глухой и отдаленной. Служба, о которой за минуту думал я с таким восторгом, показалась мне тяжким несчастием. Но спорить было нечего. На другой день по утру подвезена была к крыльцу дорожная кибитка; уложили в нее чамодан, погребец с чайным прибором и узлы с булками и пирогами, последними знаками домашнего баловства. Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: «Прощай, Петр. Служи верно, кому присягнешь; слушайся начальников; за их лаской не гоняйся; на службу не напрашивайся; от службы не отговаривайся; и помни пословицу: береги платье с нову, а честь с молоду». Матушка в слезах наказывала мне беречь мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей. Надели на меня зайчий тулуп, а сверху лисью шубу. Я сел в кибитку с Савельичем, и отправился в дорогу, обливаясь слезами.

В ту же ночь приехал я в Симбирск, где должен был пробыть сутки для закупки нужных вещей, что и было поручено Савельичу. Я остановился в трактире. Савельич с утра отправился по лавкам. Соскуча глядеть из окна на грязный переулок, я пошел бродить по всем комнатам. Вошед в биллиардную, увидел я высокого барина, лет тридцати пяти, с длинными черными усами, в халате, с кием в руке и с трубкой в зубах. Он играл с маркером, который при выигрыше выпивал рюмку водки, а при проигрыше должен был лезть под биллиард на четверинках. Я стал смотреть на их игру. Чем долее она продолжалась, тем прогулки на четверинках становились чаще, пока наконец маркер остался под биллиардом. Барин произнес над ним несколько сильных выражений в виде надгробного слова, и предложил мне сыграть партию. Я отказался по неумению. Это показалось ему, невидимому, странным. Он поглядел на меня как бы с сожалением; однако мы разговорились. Я узнал, что его зовут Иваном Ивановичем Зуриным, что он ротмистр гусарского полку и находится в Симбирске при приеме рекрут, а стоит в трактире. Зурин пригласил меня отобедать с ним вместе чем бог послал, по-солдатски. Я с охотою согласился. Мы сели за стол. Зурин пил много и потчивал и меня, говоря, что надобно привыкать ко службе; он рассказывал мне армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть не валялся, и мы встали изо стола совершенными приятелями. Тут вызвался он выучить меня играть на биллиарде. «Это» – говорил он – «необходимо для нашего брата служивого. В походе, например, придешь в местечко – чем прикажешь заняться? Ведь не все же бить жидов. Поневоле пойдешь в трактир и станешь играть на биллиарде; а для того надобно уметь играть!» Я совершенно был убежден, и с большим прилежанием принялся за учение. Зурин громко ободрял меня, дивился моим быстрым успехам, и после нескольких уроков, предложил мне играть в деньги, по одному грошу, не для выигрыша, а так, чтоб только не играть даром, что, по его словам, самая скверная привычка. Я согласился и на то, а Зурин велел подать пуншу и уговорил меня попробовать, повторяя, что к службе надобно мне привыкать; а без пуншу, что и служба! Я послушался его. Между тем игра наша продолжалась. Чем чаще прихлебывал я от моего стакана, тем становился отважнее. Шары поминутно летали у меня через борт; я горячился, бранил маркера, который считал бог ведает как, час от часу умножал игру, словом – вел себя как мальчишка, вырвавшийся на волю. Между тем время прошло незаметно. Зурин взглянул на часы, положил кий, и объявил мне, что я проиграл сто рублей. Это меня немножко смутило. Деньги мои были у Савельича. Я стал извиняться. Зурин меня прервал: «Помилуй! Не изволь и беспокоиться. Я могу и подождать, а покаместь поедем к Аринушке».

Что прикажете? День я кончил так же беспутно, как и начал. Мы отужинали у Аринушки. Зурин поминутно мне подливал, повторяя, что надобно к службе привыкать. Встав изо стола, я чуть держался на ногах; в полночь Зурин отвез меня в трактир. Савельич встретил нас на крыльце. Он ахнул, увидя несомненные признаки моего усердия к службе. «Что это, сударь, с тобою сделалось?» – сказал он жалким голосом, «где ты это нагрузился? Ахти господи! отроду такого греха не бывало!» – Молчи, хрыч! – отвечал я ему, запинаясь; – ты верно пьян, пошел спать… и уложи меня.

На другой день я проснулся с головною болью, смутно припоминая себе вчерашние происшедствия. Размышления мои прерваны были Савельичем, вошедшим ко мне с чашкою чая. «Рано, Петр Андреич», – сказал он мне, качая головою – «рано начинаешь гулять. И в кого ты пошел? Кажется, ни батюшка, ни дедушка пьяницами не бывали; о матушке и говорить нечего: отроду, кроме квасу» в рот ничего не изволила брать. А кто всему виноват? проклятый мусье. То и дело, бывало к Антипьевне забежит: «Мадам, же ву при, водкю». Вот тебе и же ву при! Нечего сказать: добру наставил, собачий сын. И нужно было нанимать в дядьки басурмана, как будто у барина не стало и своих людей!»

Мне было стыдно. Я отвернулся и сказал ему: Поди вон, Савельич; я чаю не хочу. Но Савельича мудрено было унять, когда бывало примется за проповедь. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело, и кушать-то не хочется. Человек пьющий ни на что негоден… Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки Не прикажешь ли?»

В это время мальчик вошел, и подал мне записку от И. И. Зурина. Я развернул ее и прочел следующие строки:

«Любезный Петр Андреевич, пожалуйста пришли мне с моим мальчиком сто рублей, которые ты мне вчера проиграл. Мне крайняя нужда в деньгах.

Готовый ко услугам

I>Иван Зурин».

Делать было нечего. Я взял на себя вид равнодушный, и обратясь к Савельичу, который был и денег и белья и дел моих рачитель, приказал отдать мальчику сто рублей. «Как! зачем?» – спросил изумленный Савельич. – Я их ему должен – отвечал я со всевозможной холодностию. – «Должен!» – возразил Савельич, час от часу приведенный в большее изумление; – «да когда же, сударь, успел ты ему задолжать? Дело что-то не ладно. Воля твоя, сударь, а денег я не выдам».

Я подумал, что если в сию решительную минуту не переспорю упрямого старика, то уж в последствии времени трудно мне будет освободиться от его опеки, и взглянув на него гордо, сказал: – Я твой господин, а ты мой слуга. Деньги мои. Я их проиграл, потому что так мне вздумалось. А тебе советую не умничать, и делать то что тебе приказывают.

Савельич так был поражен моими словами, что сплеснул руками и остолбенел. – Что же ты стоишь! – закричал я сердито. Савельич заплакал. «Батюшка Петр Андреич», – произнес он дрожащим голосом – «не умори меня с печали. Свет ты мой! послушай меня, старика: напиши этому разбойнику, что ты пошутил, что у нас и денег-то таких не водится. Сто рублей! Боже ты милостивый! Скажи, что тебе родители крепко на крепко заказали не играть, окроме как в орехи…» – Полно врать, – прервал я строго, – подавай сюда деньги, или я тебя в зашеи прогоню.

Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за моим долгом. Мне было жаль бедного старика; но я хотел вырваться на волю и доказать, что уж я не ребенок. Деньги были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска, не простясь с моим учителем и не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.

ГЛАВА II. ВОЖАТЫЙ

Сторона ль моя, сторонушка,

Сторона незнакомая!

Что не сам ли я на тебя зашел,

Что не добрый ли да меня конь завез:

Завезла меня, доброго молодца,

Прытость, бодрость молодецкая,

И хмелинушка кабацкая.

Старинная песня

Дорожные размышления мои были не очень приятны. Проигрыш мой, по тогдашним ценам, был немаловажен. Я не мог не признаться в душе, что поведение мое в Симбирском трактире было глупо, и чувствовал себя виноватым перед Савельичем. все это меня мучило. Старик угрюмо сидел на облучке, отворотясь от меня, и молчал, изредка только покрякивая. Я непременно хотел с ним помириться, и не знал с чего начать. Наконец я сказал ему: «Ну, ну, Савельич! полно, помиримся, виноват; вижу сам, что виноват. Я вчера напроказил, а тебя напрасно обидел. Обещаюсь вперед вести себя умнее и слушаться тебя. Ну, не сердись; помиримся».

– Эх, батюшка Петр Андреич! – отвечал он с глубоким вздохом. – Сержусь-то я на самого себя; сам я кругом виноват. Как мне было оставлять тебя одного в трактире! Что делать? Грех попутал: вздумал забрести к дьячихе, повидаться с кумою. Так-то: зашел к куме, да засел в тюрьме. Беда да и только! Как покажусь я на глаза господам? что скажут они, как узнают, что дитя пьет и играет.

Чтоб утешить бедного Савельича, я дал ему слово впредь без его согласия не располагать ни одною копейкою. Он мало-по-малу успокоился, хотя все еще изредка ворчал про себя, качая головою: «Сто рублей! легко ли дело!»

Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону, и наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал: «Барин, не прикажешь ли воротиться?»

– Это зачем?

«Время ненадежно: ветер слегка подымается; – вишь, как он сметает порошу».

– Что ж за беда!

«А видишь там что?» (Ямщик указал кнутом на восток.)

– Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.

«А вон – вон: это облачко».

Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.

Я слыхал о тамошних мятелях, и знал, что целые обозы бывали ими занесены. Савельич, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался мне не силен; я понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции, и велел ехать скорее.

Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла, и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась мятель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. все исчезло. «Ну барин», – закричал ямщик – «беда: буран!»…

Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом – и скоро стали.

Давно, очень давно (так начала моя бабушка свою повесть), в то время, когда мне было еще не более шестнадцати лет, жили мы - я и покойный мой батюшка - в крепости Нижне-озерной, на Оренбургской линии. Надобно тебе сказать, что эта крепость нисколько не походила ни на здешний город Симбирск, ни на тот уездный городок, в который ты, дитя мое, ездил прошлого года: она была так невелика, что и пятилетний ребенок не устал бы обежавши ее вокруг; домы в ней были все маленькие, низенькие, по большей части сплетенные из прутьев, обмазанные глиною, покрытые соломою и огороженные плетнями. Но Нижне-озерная не походила также и на деревню твоего батюшки, потому что эта крепость имела в себе, кроме избушек на курьих ножках, - старую деревянную церковь, довольно большой и столь же старый дом крепостного начальника, караульню и длинные бревенчатые хлебные магазейны. К тому же крепость наша с трех сторон была обнесена бревенчатым тыном, с двумя воротами и с востренькими башенками по углам, а четвертая сторона плотно примыкала к Уральскому берегу, крутому, как стена, и высокому, как здешний собор. Мало того, что Нижнеозерная была так хорошо обгорожена: в ней находились две или три старые чугунные пушки, да около полусотни таких же старых и закоптелых солдат, которые хотя и были немножко дряхленьки, но все-таки держались на своих ногах, имели длинные ружья и тесаки, и после всякой вечерней зари бодро кричали: с богом ночь начинается . Хотя нашим инвалидам редко удавалось показывать свою храбрость, однако ж нельзя было обойтись и без них; потому что тамошняя сторона была в старину весьма беспокойна: в ней то бунтовали башкирцы, то разбойничали киргизцы - все неверные бусурманы, лютые как волки и страшные как нечистые духи. Они не только что захватывали в свой поганый плен христианских людей и отгоняли христианские табуны; но даже подступали иногда к самому тыну нашей крепости, грозя всех нас порубить и пожечь. В таких случаях солдатушкам нашим было довольно работы: по целым дням отстреливались они от супостатов с маленьких башенок и сквозь щели старого тына. Покойный мой батюшка (получивший капитанский чин еще при блаженной памяти императрице Елисавете Петровне) командовал как этими заслуженными стариками, так и прочими жителями Нижнеозерной - отставными солдатами, казаками и разночинцами; короче сказать, он был по-нынешнему комендантом, а по-старинному командиром крепости. Батюшка мой (помяни господи душу его в царстве небесном) был человек старого века: справедлив, весел, разговорчив, называл службу матерью, а шпагу сестрою - и во всяком деле любил настоять на своем. Матушки у меня уже не было. Бог взял ее к себе, прежде нежели я выучилась выговаривать ее имя. Итак, в большом командирском доме, о котором я тебе говорила, жили только батюшка, да я, да несколько старых денщиков и служанок. Ты, может быть, подумаешь, что в таком захолустье было нам весьма скучно. Ничего не бывало! Время и для нас так же скоро катилось, как и для всех христиан православных. Привычка, дитя мое, украшает всякую долю, если только в голову не заберется всегдашняя мысль, что там хорошо, где нас нет , как говорит пословица. К тому же скука привязывается по большей части к людям праздным; а мы с батюшкой редко сиживали поджав руки. Он или учил своих любезных солдат (видно, что солдатской-то науке надобно учиться целый свой век!), или читал священные книги, хотя, правду сказать, это случалось довольно редко, потому что покойник-свет (дай ему бог царство небесное) был учен по-старинному, и сам бывало говаривал в шутку, что грамота ему не далась, как турку пехотная служба. Зато уж он был великий хозяин - и за работами в поле присматривал все своим глазом, так что в летнюю пору проводил бывало целые божие дни на лугах и на пашнях. Надобно тебе сказать, дитя мое, что как мы, так и прочие жители крепости сеяли хлеба и косили сена - немного, не так, как крестьяне твоего батюшки, но столько, сколько нам было нужно для домашнего обихода. Об опасности, в какой мы тогда жили, ты можешь судить по тому, что земледельцы наши работали в поле не иначе, как под прикрытием значительного конвоя, который должен был защищать их от нападений киргизцев, беспрестанно рыскавших около линии, подобно волкам голодным. Потому-то присутствие батюшки моего при полевых работах было нужно не только для одной их успешности, но и для безопасности работающих. Ты видишь, дитя мое, что у батюшки моего было довольно занятий. Что же касается до меня, то и я не убивала времени напрасно. Без похвальбы скажу, что, несмотря на мою молодость, я была настоящею хозяйкою в доме, распоряжалась и в кухне и в погребе, а иногда за отсутствием батюшки, и на самом дворе. Платье для себя (о модных магазинах у нас и не слыхивали) шила я сама; а сверх того находила время починивать батюшкины кафтаны, потому что ротный портной Трофимов начинал уже от старости худо видеть, так что однажды (смешно, право, было) положил заплатку, мимо прорехи, на целое место. Успевая таким образом отправлять мои домашние делишки, я никогда не пропускала случая побывать в божием храме, если только наш отец Власий (прости ему, господи) не поленится бывало отправить божественную литургию. Впрочем, дитя мое, ты ошибаешься, если думаешь, что я и батюшка жили в четырех стенах одни, ни с кем не знаясь и не принимая к себе людей добрых. Правда, нам редко удавалось хаживать в гости; зато батюшка был большой хлебосол, а у хлебосола бывает ли без гостей? Каждый почти вечер собирались в нашу приемную горницу: старик порутчик, казачий старшина, отец Власий и еще кой-какие жители крепости - всех не припомню. Все они любили потягивать вишневку и домашнее пиво, любили потолковать и поспорить. Разговоры их, разумеется, были расположены не по книжному писанью, а так наобум: бывало, кому что придет в голову, тот то и мелет, потому что народ-то был все такой простой… Но о покойниках надобно говорить одно только хорошее, а наши старые собеседники давно, давно уже покоятся на кладбище.